— В сей же день, июня шестого, в лето шесть тысяч девятьсот сорок седьмое,[88] подписали мы хартию о соединении церквей — нашей грецкой православной веры и веры латыньской, — добавил почти шепотом отец Авраамий и задумался.
Иван, взволнованный рассказом, задавал вопрос за вопросом о фрязине-строителе, пытая, как без лесов он мог такой высокий и великий свод строить. Много и долго рассказывал Авраамий своему юному собеседнику, ибо сам весьма любил зодчество, ваяние и художество.
Утомившись, Иван замолчал, но ненадолго.
— А как имя сему храму дивному? — спросил он снова.
— Собор Пресвятыя богородицы, по-ихнему — Святой Марии дель Фибре…
Отец Авраамий снова загорелся и заговорил, волнуясь:
— Есть еще во Флорентии богородична церковь — Святая Мария новая.
Похоронен там патриарх цареградский Иосиф Второй, иже преставился за месяц до окончания собора, июня девятого. Видел аз в сей церкви, когда погребали там святейшего отца нашего, чудесную и дивную икону Пресвятыя богородицы с младенцем, мадонну по-ихнему. Писал ее Иван Чимабуй.[89] Вельми аз сей иконе возрадовался! Нашего она письма и к грецкому близко, и во многом подобна тому, как наш Рублев пишет. Токмо у Рублева цветистей и лучше. Для-ради умиления и кротости сердца у Рублева-то писано…
Княжич Иван слушал молча, напрягая внимание, но, когда владыка Авраамий опять замолчал, тотчас же спросил его:
— А пошто и как ездил ты в латыньскую землю?
— Отпустил мя отец твой, великий князь, с митрополитом Сидором в лето шесть тысяч девятьсот сорок пятое[90] на осьмой собор, а с нами было еще разных людей около ста из духовных и мирян. Не верил государь наш Сидору, да и мы тоже, потому из грек был митрополит, не русский человек. Нам же за Русь на латыньском-то соборе стоять было надобно. Из духовных, опричь меня, были архимандрит Вассиян, пресвитер Симеон да еще некие попы и дьяконы. Из мирян же бояре и дьяки, кои поученей, а от князя тверского Борис Александрыча, тестя ныне твоего, знатный вельможа Фома…
Собор-то сей созвал папа Евгений да грецкий царь Иоанн, дядя он тобе по жене своей Анне Васильевне, тетке твоей родной.
Согласились они учинить едину церковь, а главой всего христианства папу поставить, а нашу грецкую веру с римской соединить под его началом…
— Пошто же тата отпустил Сидора? — воскликнул княжич. — Ведь латыне поганой веры, пошто ж было на их собор ехать?
Авраамий слегка улыбнулся.
— Так и отец твой мыслил, но удержать Исидора не мог. При всех нас тогда рек он митрополиту: «Отче Исидоре, мы тобе не повелеваем идти на осьмой собор в латыньску землю, ты сам, нас не слушая, хочешь идти. Буди же тобе ведомо: когда оттуда возвратишься, принеси к нам нашу христианскую веру такой, какую наши прародители приняли от греков». Исидор же, ложно клянясь соблюсти православие, уже тогда мыслил учинить согласие с латынянами…
— Пошто ж того греки захотели? — возмутился Иван. — Ведь православные они.
— Турки их теснят, как нас татары, — ответил владыка, — а силы-то ратной мало у них. Вот цари их и предались латыньству. Помочь за то обещал им папа рымской…
Отец Авраамий горько усмехнулся и замолчал, печально склонив голову.
— Меня окаянной Сидор, — горестно воскликнул владыка, — меня он, окаянной, заставил на грамоте подписать согласье! Смалодушествовал аз, не посмел ослушаться…
Старик сморщился, словно от боли. Хотел что-то добавить, но только еще ниже опустил голову. Иван не понимал всех этих согласий и разногласий отцов церкви, не замечал и печали отца Авраамия. Мысли его тянулись к чудесным землям, о которых он так много от всех слышал.
— Отче, — спросил он громко, соскучившись молчанием владыки, — как же вы ехали во фряжскую землю?
Авраамий вздрогнул и, посмотрев на Ивана большими голубыми глазами, тихо и грустно заговорил:
— Поехали мы, Иване, в Ригу на конех. Оттоле же в немецкой город Любек морем плыли Варяжским. От Любека же снова на конех в Липец,[91] потом в Аушпорк.[92] Зело богат сей город — купцы его в Москву к нам и в Царьград товары возят. От Аушпорка мы через горы великие[93] ехали вдоль ущельев глубоких и долгих, и над нами вершины гор были в снегу все, и снег-то на них никогда не тает. В самый жар летний на них снег, как зимой, ибо выше облаков они небесных, а зимы же в тех странах совсем нет. Потом в Феррару латыньску прибыли, а оттоле, когда там начался мор, во Флорентию уехали воем собором: и латыне, и греки, и мы, русские…
Владыка Авраамий замолчал, посмотрел на княжича и молвил, позевывая и крестясь:
— Пора, княже, и на опочив нам после обеденной трапезы. Уморился аз, да и тобе с пути отдохнуть надобно.
Владыка Авраамий повелел келейнику своему позвать к ужину княжича Ивана. Темнело уж, когда Иван с Илейкой вошли в трапезную. На столе горели две восковые свечи, слабо освещая довольно большой покой.
Отец Авраамий сидел один, а тень его, большая и черная, странным, продолговатым пятном трепетала и качалась на гладкой стене то вправо, то влево. И от трепетания теней этих, и от сумрака в покоях, и от самого владыки, неподвижно сидевшего, становилось как-то тревожно.
Когда же за княжичем и Илейкой захлопнулись двери, язычки пламени у свечей вздрогнули и заметались, и так же суетливо заметалась по стене тень отца Авраамия, потом вдруг потянулась вверх, обозначая длинный стан владыки во всю стену и голову его у самого потолка. Владыка поднялся и, широко крестясь, стал читать молитву перед трапезой.
— Садись, Иване, — проговорил он, благословив после молитвы княжича и Илейку, и добавил, обращаясь к последнему: — А ты повечеряй у келейника моего. Когда будет надобно, призову тя.
Илейка поклонился и вышел, но в дверях задержался.
— Отче святой, — сказал он, — дозволь зайти к тобе, когда вестники пригонят. Ныне с часу на час ждут их…
— Приходи, — разрешил владыка.
— Какие вестники? — спросил Иван, когда затворилась дверь за Илейкой. — Из Москвы али от воевод?
— От воевод, чаю, будут, — глухо ответил владыка, благословляя трапезу. — Беззубцев обещал пригнать. Но о том после. Вкушай от яств сих…
Иван вдруг почувствовал нестерпимый голод, стал с жадностью есть жирную стерляжью уху. Владыка ничего не ел. Задумчиво склонив голову, он смотрел куда-то вдаль. Иван это заметил, когда уже насытился и стал пить мед, поставленный перед его миской. Княжич долгое время не решался нарушить странное молчание владыки. Он тоже молчал. А в трапезной было тихо, так тихо, что слышно, как капельки воска у погнувшейся немного свечи, падая на стол, стучат, будто кто-то изредка роняет на доску хлебные зернышки. Веет откуда-то холодом. Пламя свечей непрестанно колеблется, и тени на полу и по стенам, кажется, испуганно бегают, прячутся и появляются, словно боязливые и юркие мышата. Ивану становится не по себе, и, чтобы прервать неприятное молчание, он спрашивает о том, что первым приходит на ум.
— А так ли топки улицы в латыньских городах, — говорит он тихо, — и кладут ли помосты из бревен, как у нас в Москве?
Владыка улыбается, и на лице его тоже мелькают тени от свечей.
— Нет, Иване, — отвечает он негромко, — там нет ни топей, ни грязи не токмо в городах, но и на дорогах. Камнем там дороги убиты везде, а во всех градах помосты на улицах из жженого кирпича. Во Флорентии же все площади и почти все улицы не кирпичом даже, а плитами каменными мощены… На площадях же фонтаны, сиречь источники воды, яко родники бьют. Родники же сии от малых речек, что по трубам от рук человеческих ко градам пускаемы…
— Может ли быти? — дивился княжич. — Как же сие творят?