— Ни воеводы, ни наместники на кормленье меры не ведают, — молвил он гневно, — приедет князь, сам его исповедаю…
Иван Васильевич задумался и спустя некоторое время сказал:
— Нам на первых порах надобно ласкать Псков, а в Новомгороде — архиепископа Иону. Псков-то нужен, как заслон от немцев и от Новагорода, а владыка новгородской — как наш доброхот в Совете господы. Верно яз мыслю, Степан Тимофеич? Ты вельми ведь сведущ в делах сих градов.
— Верно, верно, государь — весело усмехаясь, ответил Бородатый.
— Вот вы оба, — продолжал государь, обращаясь к дьякам, — и сведайте всё, что мне может быть надобно, дабы у меня какой огрешки не вышло потом с послами-то. Чаю, пришлют псковичи послов для-ради своего оправдания.
Одно крепко на уме доржите: мир мне пока надобен…
В начале зимы этого же года, когда санный путь установился, прибыли в Москву послы псковские просить себе нового князя. Иван Васильевич не пустил их к себе на очи. Три дня послы, как угорелые, метались по Москве с подарками и поклонами: и у митрополита были, и у старой государыни, и у князя Юрия, и у бояр, и у воевод, и у дьяков даже…
На четвертый день государь смилостивился, допустил псковичей пред очи свои, но принял сурово, сидел молча и долго не отвечал на приветствия, только в упор глядел на послов, а у тех от взгляда его мурашки по спинам бегали. Оробели совсем послы, поклонились низко и опять молвили:
— Будь здрав, государь. Челом бьем от псковской твоей вотчины…
Тут только спросил их великий князь вежливо, но так, что холодно стало от вежливости этой.
— Поздорову ли доехали? — сказал он и усмехнулся.
— По милости божьей поздорову, — ответили послы, а какое там здоровье — взглянуть на государя не смеют, вину свою знают.
Не посадил их Иван Васильевич, а только молвил сухо:
— Сказывайте.
Начали было псковичи оправдываться, на вины князя Владимира Андреевича указывать, на старину ссылаться…
— Ведаю все, — оборвал их государь. — В чем мне челом бьете?
— По старине, государь, дай нам князя на вече самим избрать…
— Ладно, — мягче молвил Иван Васильевич, — не ворог яз своей вотчине.
Не хочу яз старины рушить. Когда же изберете князя собе, то от веча своего пришлите челобитную грамоту мне, со всеми подписями и печатями. Яз же сие избрание утвержу и, опричь того, пришлю вам своего наместника. Князь же ваш крест мне поцелует на полную мою волю. Во Псков поедет с вами дьяк мой Бородатый…
Приняв подарки, отпустил государь псковских послов и повелел боярам угостить их в княжих хоромах. Сам же, взяв с собой Бородатого и Курицына, пошел в свои покои.
Здесь, не садясь, он сказал Курицыну:
— Поди, Федор Василич, распорядись, дабы князь Володимер Андреич отъезжал пока в свою вотчину. Так-де надобно…
Обернувшись к Бородатому, добавил:
— А ты, Степан Тимофеич, о сем как бы к слову, а не нарочито послам проговорись, об отъезде князя-то. Да гляди там, во Пскове-то, как грамоту составлять будут, и разведай, что у них с Новымгородом и с владыкой Ионой.
Поболе для меня старины всякой сведай. Ну иди к гостям, прими их поласковей…
Целый год уж и два с лишним месяца, до половины вот тысяча четыреста шестьдесят третьего лета, живет Московская земля тихо, без войн и смут.
Спокойно ныне, и мужики косы да серпы ладят к Петрову дню, последние дни кукушки кукуют, кричат в хлебах по вечерам перепела, а днем над полями звенят жаворонки, да кружат ястребы да коршуны, высматривая сусликов…
Жары стоят томные — чуется по всему, что уж макушка лета через прясла глядит. В покоях государя из-за духоты все окна отворены, а сам Иван Васильевич и дума его — брат Юрий, дьяки Федор Курицын и Степан Бородатый — сидят в одних рубахах с расстегнутыми воротами. В Москве же и на княжом дворе от жары будто все вымерло — даже петухи не поют и голуби не воркуют. Только сонно гудит возле окон черный шмель и тыкается головой в стены, да так же сонно плывет откуда-то из подклетей печальная девичья песня:
Песня то почти стихает, то снова медленно льется в воздухе. Видимо, девка, что-то делая, отходит от своего окна и снова приближается к нему.
Иван Васильевич молчал, заглядевшись на яркое белое облачко, одиноко плывущее в синеве неба, слушая невольно пение и думая свои думы. Советники его тоже молчат.
— неожиданно громко всплеснулась вдруг песня.
Иван Васильевич чуть дрогнул и, усмехнувшись, сказал:
— Тишина-то какая. Упади сей часец на дворе доска, пушечным громом покажется…
Но брови его быстро сдвинулись, и он заговорил, продолжая прерванную незадолго пред тем беседу:
— Вот яз и сказываю. Тишина у нас второй год. Даст бог, удержим злобу, может, еще на год-два. Затишье сие пред грозой. Зрю яз всю Московскую землю, яко на ладони, и вижу: круг земли нашей тучи черны ходят-плавают да грозой внутри кипят, и неведомо, из которой ране гром грянет…
— Истинно, государь, — живо отозвался дьяк Курицын. — Кругом нас иноземные вороги: под самым боком Казань зубы точит, а с Дикого Поля всякая татарва грозит: и Большая Орда, и Ногайская из-за Волги, и сибирские татары.
— А с запада, — продолжал дьяк Бородатый, — Литва, а за спиной ее круль польский, тамо же и немцы ливонские, а за спиной их свеи.[173]
— И все они, — молвил сурово Иван Васильевич, — как волки лютые, Русь растерзать хотят, по кускам растащить! Мы захотим татар бить — нам в спину ударят ляхи, литовцы и немцы. Будем бить латынян поганых — татары нам в спину ударят…
Великий князь замолчал, а дьяк Курицын поспешно горестно вопросил:
— Как же нам быть, государь? Ведь есть у нас еще вороги и в Новомгороде, и во Пскове, и в Твери…
Наступило молчание. Иван Васильевич хмурил брови, но был спокоен.
— Яз так мыслю, — заговорил, наконец, он медленно, — два года, а то и более нигде старины не рушить. Содеем хитрые докончания со всеми удельными, а с Михайлой тверским утвердим крестоцелованием все, как при отцах наших было. То же учиним и с Новымгородом и со Псковом. Ты, Степан Тимофеич, сими градами займись, с глаз их не спущай, а Федор Василич глядеть будет за удельными и за татарами. Обое же вместе и латынян из виду не упущайте…
Иван Васильевич злобно ухмыльнулся и, помолчав малое время, продолжал:
— О Рязани яз прежде со старой государыней подумаю и с нашим митрополитом.
Великий князь встал и, когда дьяки стали прощаться, молвил им: