— Вы правы, господин Путилин, праздновать победу рано. Мы ведь еще не знаем, кто стоял за спиной убийцы. Да и обстановка в городе такова, что в ближайшие дни нужно быть готовыми ко всему. Вам известно, кстати, что с сегодняшнего вечера офицеры обоих жандармских дивизионов будут ночевать в казармах?
Месяц назад, в этот же час, только тогда раньше смеркалось, Иван Дмитриевич видел волка, бежавшего по Невскому проспекту. Уже пустынно было, он возвращался со службы домой и увидел. Однако и жена усомнилась, когда Иван Дмитриевич ей рассказал, и на службе ни один человек не поверил, хотя кивали, поддакивали, охали. По глазам видать было, что не верят. Действительно, откуда взяться волку на главном проспекте столицы? Но вот был же! Занесла нелегкая. И настоящий волк, не собака — хвост волчий, и шкура, и лапы, и желтые просверки в глазах. Он неторопливо трусил по ночному вымершему проспекту, как по лесу, облезлый и для оборотня сильно уж грязный, натуральный волчище. Страшнее всего было видеть, что морда у него веселая, словно не поживы ищет, а забавы.
Может быть, и волка нарочно пустили бегать по городу? Запугать обывателей, посеять панику, подорвать доверие к властям? Бред, бред!
По приказу Певцова камердинер смахнул пыль с рояля и теперь влажной тряпкой протирал листья лимонного деревца, обезглавленного бешеным поручиком. Странный уют царил в этом доме.
Ивану Дмитриевичу, чьи нервы напряжены были до предела и откликались на всякую мелочь, показалось, что его путь через гостиную длится бесконечно долго. Между тем он сделал всего четыре шага и вошел в спальню.
Стрекалова лежала лицом к стене. Спит? Или вспоминает? Неважно. Подозрения и месть оставлены были на потом, она примостилась на краешке кровати, как, наверное, лежала с князем, боясь потревожить его своим большим телом, и даже не шевельнулась, когда Иван Дмитриевич укрыл ей ноги дульетом. Вдруг захотелось поцеловать эту женщину — в щеку или в затылок, невинно, как целуют спящее дитя. От жалости к ней, замахнувшейся на всесильного графа Шувалова, щемило сердце. Он всегда влюблялся в несчастных женщин, для него любовь начиналась не с поклонения, а с жалости. Но чем ей помочь? Где улики? Пускай жандармы следили за домом князя, это еще ничего не доказывает. Мало ли за чьим домом они следят!
Опять, в который уже раз, Иван Дмитриевич взглянул на сонетку. Вот он, позолоченный хвостик. Конечно, посторонний человек не мог его углядеть, тем более в темноте. Углядел бы — так перерезал заранее, и дело с концом. Нет, убийца знал про звонок… Внезапно кольнуло предчувствие, что когда преступник будет наконец пойман, благодарности от Стрекаловой не дождаться. Обычной человеческой признательности, а не той, которая была обещана и которой не примет порядочный мужчина. Она еще и возненавидит его, Ивана Дмитриевича, больше, может быть, чем самого убийцу, потому что считает своего возлюбленного великим мужем, ответственным за судьбы Европы, в смерти его видит следствие этих судеб. А он был прост, князь, за письменный стол редко садился, чаще — за ломберный, и дело это просто.
Они думают, что стоят на берегу моря, а перед ними — пруд. Им мерещится на воде след ветра, предвещающий бурю, а это водомерка, прочертив дорожку, скользнула вдоль берега. На пруду не бывает бурь, но если всем скопом лезть за этой водомеркой, если тащить за собой Бакунина, турецкого султана, анархистов, панславистов, польских заговорщиков, офицеров обоих жандармских дивизионов и бог весть кого еще, то и в этой тинистой луже может подняться такая волна, что смоет все вокруг.
— Вы куда? — лениво поинтересовался Певцов.
Не ответив, Иван Дмитриевич быстро прошел к чулану, откинул щеколду засова и распахнул дверь. Пленник вылез, неуверенно протянул руку к его лицу. Со стороны это выглядело так, словно он провел в заточении долгие годы, ослеп от темноты и теперь пытается на ощупь узнать черты своего освободителя. На самом деле поручик опять хотел ухватить его за нос, но передумал, когда Иван Дмитриевич позвал пройти в гостиную.
— Ну что? — спросил Певцов. — Вспомнили, кто вас укусил?
— По правде сказать, это я его хватанул, — ответил Иван Дмитриевич.
Поручик прыгнул к дивану, схватил свою шашку. Угрожающе подняв ее, но держа не лезвием вперед, а полосой, он, видимо, размышлял, не влепить ли кому-нибудь из этих двоих плашмя по затылку.
Певцов проворно отскочил к двери кабинета, чтобы иметь возможность укрыться там в любую минуту, но Иван Дмитриевич остался стоять на месте.
— Мерзавец! — крикнул ему Певцов. — Сколько вам посулили за лжесвидетельство?
— Да нет же, ротмистр! Правда! Но он первый оскорбил меня насилием. Как прикажете быть? Я человек штатский, на дуэлях драться не приучен.
Иван Дмитриевич начал рассказывать, как было дело.
— Идиот! — уразумев наконец, что произошло, взорвался Певцов. — Нашли время сводить счеты! Вы знаете, в чем Хотек подозревает наш корпус? Завтра его депеша уйдет в Вену, и сам он, возможно, сейчас будет здесь вместе с Шуваловым. Что мы им скажем?
— Правду. Не агнцев невинных резать надо, а убийцу искать.
— Не найдете, — предрек поручик. — Из народа он вышел, в народ ушел. Народ его покроет.
— И ты туда же, голова садовая, — огорчился Иван Дмитриевич. — Ступай, без тебя разберемся.
Поручик опять задумался, решая, обижаться ему или спустить (после сидения в чулане он стал какой-то вареный), и склонился к мысли, что ни к чему дальше соваться в эту историю.
— Будет война, — зловеще посулил он, вкладывая шашку в ножны, — тогда меня вспомните.
Он еще топал по коридору, а Певцов, стоя над диваном, где спокойно развалился Иван Дмитриевич, нависая над ним, как девятый вал, пророчил яростным шепотом:
— Ты у меня в коленях будешь валяться, шут гороховый!
2
Поручик уныло брел через улицу, к воротам казармы. В небе над ним стоял выморочный свет северного апрельского вечера, было то время года, когда люди по привычке еще ложатся спать рано, по- зимнему, но сразу уснуть не могут, и томление тысяч тел пронизывает город странными волнующими токами.
В казарме, в ружейных пирамидах торчали ублюдочные отродья барона Гогенбрюка. Свежая смазка жирно блестит на затворах, дула аккуратно забиты деревянными пробками. Поручик с ненавистью взглянул на эти костыли. Когда-нибудь их место займет другая винтовка, та, единственный экземпляр которой он у себя дома ставил между двумя зеркалами, чтобы насладиться зрелищем ее бесчисленных подобий, шеренгой, как на смотру, уходящих вдаль.
Поручик отомкнул батальонную часовню, зажег свечу и, опустившись на колени, стал молиться. Да, он убил князя фон Аренсберга в мыслях своих. Он убивал его каждую ночь, но сейчас просил прощения не за этот греховный помысел, а за то, что по слабости души не взял вину на себя: ведь на суде можно сказать речь, она попадет в газеты.
Часовня располагалась на втором этаже, половицы были теплые от проходившей под ними калориферной трубы.
Усилием воли он вызвал в себе смутный образ неизвестного мстителя и начал молиться за избавление его от преследователей. Детская загадка всплывала в памяти: замок водян, ключ деревян, заяц утече, ловец потопе. Смысл был тот, что Моисей ударил посохом по морю, и оно расступилось, евреи спаслись, а фараон утонул. Поручик никогда не видал этого человека, не знал по имени, но молился за спасение его души, чью ангельскую чистоту лишь оттенял грех мщения. Стоя на коленях в пустой и гулкой батальонной часовне, он видел эту душу: белым зайцем, петляя, она неслась к морю. Фараоны настигали, стучали сапогами.
— Господи, помоги ему, — шептал поручик.
На внезапном сквозняке пламя свечи заметалось и погасло.
Истолковать это знамение можно было по-разному, но поручик сразу решил, что его заступничество небесам неугодно. Он права не имел на такое заступничество, потому что струсил, отрекся, хотя сама судьба указала ему пострадать за правду и могущество России.
Вновь зажигать свечку поручик не стал. Он покинул часовню, подошел к окну и увидел: от княжеского особняка отъехала карета, фонарь на передке мелькнул и пропал.
В карете один, как барин, сидел унтер Рукавишников, Певцов послал его на Новоадмиралтейскую гауптвахту. Там томился несчастный Боев, уже придумавший себе новое имя. Теперь он был Керим-бек,