— Не может же человек обеспечить себя запасным именем, правда?
— Верно. О таком я еще ни разу в жизни не слыхал. — Папа снова направился к двери. — Пора уходить. Может быть, у нас дома где-нибудь завалялось запасное имя, приду — поищу.
— Неужели, папа, ты говоришь это всерьез? Или просто решил поиздеваться надо мной? Имя ведь не рубаха и не ботинки. Почему, папа, ты не хочешь поговорить со мной серьезно?
— Ты действительно так думаешь? — Глаза папы сверкнули.
— Если бы все было так просто, как ты только что представил, я бы смог, мне кажется, где-нибудь украсть для себя новое имя.
— Может быть, лучше не красть, а одолжить у кого-нибудь, кому оно в данный момент не нужно.
— Правильно. Но это немыслимо. Дело обстоит гораздо серьезнее. У меня нет никаких надежд восстановить взаимопонимание с именем.
— Взаимопонимание с именем?.. — Папа чуть усмехнулся и, покачав головой, взглянул на часы. — Десять минут прошло.
Вслед за ним я тоже посмотрел на часы. Они остановились ровно на двенадцати.
— Папа, который теперь час?
— Половина десятого.
— Половина десятого?! Ужасно. Неужели уже так поздно?
— Время идет как оно должно идти.
Я попытался тут же подвести часы, но они словно заржавели — стрелки не двигались. Вспомнив ночной бой часов, я начал — ну что за черт, не поддается! — судорожно крутить головку, пока она не отломилась.
Я был так взбешен, что набросился с руганью на папу.
— Если уже половина десятого, я тебя больше не задерживаю.
— Ты куда-то спешишь?
— У меня дела.
Когда я, сняв пижаму, стал одеваться, случилось странное происшествие. Брюки, точно живые, вырывались из рук, скручивались, неожиданно взмывали вверх, и я никак не мог их надеть. Так же вел себя и пиджак. Он то обмякал, то натягивался — просунуть руку в рукав не удавалось.
— Папа, помоги. Прошу тебя. Мне обязательно нужно кое-куда пойти.
Однако папа, состроив кислую мину, отрицательно покачал головой.
— Папа, ты совсем не хочешь подумать обо мне — точно чужой.
Он молча повернул ручку двери.
— Папа, помоги!
Но он, открыв дверь, уже делал первый шаг в коридор.
— Папа!
Дверь тихо затворилась.
— Папа!
Ушел.
— Это не настоящий папа, — сказал я вслух и бессильно опустился на кровать.
На втором этаже начали играть веселую мелодию Баха. Но в исполнении скрипача из кабаре любое музыкальное произведение постепенно утрачивало живость, становилось невыразимо грустным, меланхоличным. Заткнув уши, я зарыл голову в подушку. Но Бах все равно неотступно преследовал меня, назойливо звучал между кончиками пальцев, в носу, между зубами.
Мозг пронзила мысль: Ёко с нетерпением ждет меня у ворот зоопарка. Я поспешно вскочил и снова начал сражаться с брюками и пиджаком. Их упорное сопротивление вызывало отвратительное чувство, сходное с тем, которое возникает, когда у тебя жар, или ты в бредовом сне, или никак не можешь справиться со слипшимся, мокрым целлофаном. Сопротивление брюк и пиджака постепенно переросло в настоящий мятеж. Они теперь не ускользали от меня, как раньше, а обвивались вокруг моих рук и ног. В какой-то момент я стал помышлять лишь о том, как оторвать их от себя, и напрочь забыл о своем желании переодеться. Вдруг я обнаружил, что меня окружили и атакуют не только брюки и пиджак, но и все прочие мои вещи. Вокруг шеи обвивался галстук. Перед глазами, мешая смотреть, прыгали очки. Пытались сделать подножку и больно били по ногам ботинки. Кто-то колол меня в спину, щекотал под мышками — не иначе как проделки авторучки, а шляпа хватала за волосы и уши. Записная книжка, точно взбесившись, носилась вокруг меня в такт мелодии Баха, стараясь изловчиться, чтобы напасть.
У меня не было возможности стереть с лица то ли пот, застилавший глаза, то ли слезы, лившиеся из глаз, и я, задыхаясь, позволил тяжелой, вязкой слизи, скопившейся в горле, стекать с моих губ. Сколько времени так продолжалось — не знаю, но в конце концов, обессилев, я потерял сознание и остался лежать, распластавшись на полу. Когда пришел в себя, солнце клонилось к западу.
Припав ртом к водопроводному крану, я пил до тех пор, пока не почувствовал тяжесть в желудке. Посмотрел на часы — они по-прежнему показывали двенадцать. Я уже готов был грохнуть их об пол, но передумал, робко поднял брюки. Неожиданно они покорно последовали за моей рукой, я всунул в штанину правую ногу — все шло прекрасно. Без всяких происшествий продел и левую. Приободрившись, попробовал надеть пиджак — и это удалось неправдоподобно легко. Положил очки в карман — ничего не случилось. Ну что ж, это уже хорошо. От галстука отказался — если произойдет нечто непредвиденное, мне это может стоить жизни. Отказался и от шляпы — чтобы свести к минимуму опасность опозориться. Наконец, ботинки. Только бы и это сошло благополучно — я весь напрягся, но ничего страшного не случилось, наоборот, все оказалось слишком просто — будто ботинки только того и ждали, чтобы я их надел.
Слишком поздно, теперь уже выходить нет смысла, подумал я, но заставить себя остаться дома не мог. Ничего хорошего меня не ждет, это точно, думал я, осторожно шагая по темному, как соевая пастила, коридору.
Воскресный день служащих... Улицы — точно по ним гонятся за убегающим воскресеньем. Они наводнены нетерпеливыми взглядами смертельно уставших семей. Нет ни одного удовлетворенного воскресеньем, понурившиеся отцы являют собой полную растерянность, готовые расплакаться дети в синих костюмчиках чуть ли не отрывают руки недовольным матерям. С той минуты, как я вышел из дому, рядом со мной беспрерывно маячили зеленые костюмы, но я, не обращая на них внимания, шел все быстрее и наконец побежал, продираясь сквозь людской поток.
Около кассы, хотя зоопарк должен был закрыться, выстроилась очередь родителей с детьми, еле сдерживающими себя, чтобы не пролезть через забор, — ведь сегодня воскресенье. Ёко, конечно, нигде не было видно. После некоторых колебаний я пристроился в хвост очереди.
В зоопарке была страшная толчея. Нужно торопиться, нужно торопиться, подгонял я себя, но, не представляя, зачем нужно торопиться, лишь бесцельно бродил в толпе.
Трудно было предположить, что визитная карточка и Ёко до сих пор в зоопарке. Ну а вдруг? Да и никакой другой цели у меня не было, вот я и не мог заставить себя уйти. Несколько раз начинала кружиться голова, и я вынужден был останавливаться. С утра я ничего не ел и, видя, как дети набивают рот рисовыми колобками, почувствовал себя несчастным.
Пестрый людской поток постепенно редел. Мусорные ящики, указатели, скамейки выцветали, точно выброшенные на берег сухие ракушки. Я уселся на вытоптанном газоне, обхватив руками колени.
Вдруг прямо перед собой я увидел скамейку. На ней, тесно прижавшись друг к другу, сидели молодые мужчина и женщина. Это были визитная карточка и Ёко. Странно, совершенно необъяснимо, как визитной карточке, обыкновенному кусочку бумаги, удавалось казаться человеком. Собрав нервы в кулак, я весь сосредоточился на этом крохотном пространстве — все остальное, будто став прозрачным, уплыло из моего поля зрения — и, тихо подкравшись, услышал их разговор.
— И все же, — говорила Ёко, — люди, возможно, скажут о нас, что мы совершили падение, что в наших отношениях есть нечто неестественное.
Я был потрясен. Из слов Ёко выходило, что она не причисляет себя к людям, — странно, почему она так говорит? Неужели даже Ёко, соблазненная визитной карточкой, стала моим врагом? Нет, Ёко, безусловно, человек — это видно невооруженным глазом. В таком случае, неужели она не понимает, сколь комично то, что она говорит? Грусть сродни страху заволокла мое сердце, покрыла его ледяной коркой. Как трудно не дать словам сорваться с губ — у меня было чувство, будто я откусил себе язык. Немного переждав, я