– Ну, благодарю вас, Зигфрид, – сказал я. – Попробую.
Уолта Барнетта в Дарроуби окружал ореол некоторой таинственности. Он был не фермером, а старьевщиком, перекупщиком и торговал, чем угодно, начиная от линолеума и кончая старыми машинами. Местные жители знали про него твердо лишь одно: капитал у него есть, и порядочный. Все, чего он ни коснется, превращается в деньги, утверждали они.
В нескольких милях от города он купил обветшавший помещичий дом, где поселился с тихой забитой женой и где держал кое-какой скот и живность, постоянно менявшиеся, – несколько бычков, десяток свиней и обязательно одну-две лошади. Он по очереди обращался ко всем ветеринарам в наших краях, возможно, потому, что был обо всех нас очень низкого мнения. (Должен сказать, чувство это было взаимным.) Он как будто вовсе не работал и чуть ли не каждый день бродил по улицам Дарроуби – руки в карманах, к нижней губе прилипла сигарета, коричневая шляпа сдвинута на затылок, грузное туловище вот-вот распорет лоснящиеся швы синего костюма.
После моего разговора с ним мы несколько дней были заняты с утра до вечера. В четверг в приемной зазвонил телефон, Зигфрид снял трубку и мгновенно переменился в лице. Даже в противоположном углу мне был слышен громкий требовательный голос, а по лицу Зигфрида медленно разливалась краска, и губы его сжимались все плотнее. Несколько раз он пытался вставить слово, но гремевший в трубке поток звуков не иссякал. Наконец, Зигфрид повысил голос, остановил его но тут же раздался щелчок, и в трубке воцарилось мертвое молчание.
Зигфрид хлопнул ее на рычаг и обернулся.
– Это был Барнетт, и черт знает, что наговорил, потому что мы ему не позвонили! – Он несколько секунд смотрел на меня, и лицо его совсем потемнело.
– Сукин он сын! Да кем он себя воображает? Наорал на меня и повесил трубку, едва я попытался что- то ответить!
Он смолк, а потом повернулся ко мне.
– Одно я вам скажу, Джеймс: он не посмел бы разговаривать со мной так лицом к лицу. – Злобно скрюченные пальцы приблизились к самому моему носу. – Я бы ему шею свернул, хоть он и ростом под потолок! Слышите? Я бы придушил этого…
– Но, Зигфрид! – перебил я. – А как же ваша система?
– Система? Какая система?
– Ну, ваш прием, когда клиенты не особенно вежливы вы ведь вносите это в счет, верно?
Зигфрид опустил руки и уставился на меня, часто и тяжело дыша. Потом погладил меня по плечу, отошел к окну и некоторое время созерцал тихую улицу.
Когда он снова ко мне обернулся, вид у него был более спокойный, хотя и мрачный.
– Черт побери, Джеймс, а вы правы! Это выход. Жеребца я прооперирую, но возьму десятку.
Я расхохотался. В те дни нормальной ценой был фунт или – если вам хотелось придать себе солидности – старомодная гинея.
– Чему вы смеетесь? – угрюмо спросил мой коллега.
– Как? Вашей шутке! Десять фунтов!.. Ха-ха-ха!
– Я не шучу. Я возьму с него десять фунтов.
– Ну, послушайте, Зигфрид, у вас ничего не выйдет!
– А вот посмотрим, – сказал он. – Я этого сукина сына поставлю на место!
Утром на третий день я машинально готовил все для кастрации: прокипятил эмаскулятор, положил его на поднос к скальпелю, вате, артериальным зажимам, пузырьку с йодом, шовному материалу, противостолбнячной вакцине и шприцам. Последние пять минут Зигфрид нетерпеливо меня поторапливал.
– Какого черта вы возитесь, Джеймс? Не забудьте взять дополнительную бутылку хлороформа. И захватите веревки на случай, – если он не ляжет… Джеймс, куда вы засунули запасные скальпели?
На поднос падал солнечный луч, пробиваясь сквозь плеть глицинии, завесившей окно, напоминая мне, что сейчас май и что нигде майское утро не разливает такое золотое волшебство, как в длинном саду Скелдейл-Хауса, чьи высокие кирпичные стены с осыпающейся штукатуркой и старинной каменной облицовкой принимали солнечный свет в теплые объятия и проливали его на неподстриженные газоны, на заросли люпина и колокольчиков, на бело-розовые облака зацветших яблонь и груш и даже на грачей, раскричавшихся в верхушках низов.
Зигфрид, перекинув через плечо намордник для хлороформирования, в последний раз проверил, все ли я положил на поднос, и мы отправились. Минут через двадцать мы уже проехали ворота старинного поместья и по заросшей мхом подъездной аллее, кружившей среди сосен и берез, добрались до дома, который смотрел из деревьев на простиравшийся перед ним простор холмов и вересковых пустошей.
Лучшего места для операции и придумать было нельзя: окруженный высокой стеной выгон с густой сочной травой. Великолепного гнедого двухлетку туда привели два весьма своеобразных персонажа – хотя других подручных у мистера Барнетта и быть не могло, решил я про себя. Смуглый кривоногий детина, переговариваясь со своим товарищем, то и дело дергал головой и подмигивал, словно они обсуждали что-то не совсем благовидное. У его собеседника морковно-рыжие стриженные ежиком волосы почти сливались по цвету с воспаленной золотушной физиономией – казалось, только коснись кожи, и она начнет шелушиться мерзкими хлопьями. В самой глубине красных тяжелых складок шмыгали крохотные глазки.
Они угрюмо уставились на нас, и смуглый со смаком сплюнул почти нам под ноги.
– Утро очень приятное, – сказал я.
Рыжий только смерил меня взглядом, но Мигалка многозначительно кивнул и закрыл глаза, словно я отпустил двусмысленный намек, пришедшийся ему по вкусу.
На заднем плане маячила грузная сгорбленная фигура мистера Барнетта – изо рта свисала сигарета, на синем лоснящемся костюме играли солнечные зайчики.
Я не мог не сравнить гнусную внешность этой троицы с красотой и врожденным благородством коня. Гнедой встряхнул головой и устремил безмятежный взгляд на выгон. В больших прекрасных глазах светился ум, благородные линии морды и шеи гармонировали с грацией и мощью всего его облика. У меня в голове замелькали разные соображения о высших и низших животных.
Зигфрид обошел коня, поглаживая его, разговаривая с ним, а на его лице был написан фанатический восторг.
– Великолепное животное, мистер Барнетт, – сказал он.
– Ну так не испортите его, и весь разговор. Я за эту животину хорошие деньги отвалил, – буркнул тот.
Зигфрид посмотрел на него задумчивым взглядом и повернулся ко мне.
– Ну, что же, начнем. Положим его вон там, где трава повыше. У вас все готово, Джеймс?
У меня все было готово, но я предпочел бы, чтобы Зигфрид поменьше вмешивался. В подобных случаях я был только анестезиологом, а хирургом он. Отличным хирургом, работавшим быстро и блестяще. Меня это вполне устраивало: пусть он делает свое дело, а я буду делать свое. Но вот тут-то и была зарыта собака – он все время вторгался на мою территорию, и это меня раздражало.
Крупных животных анестезируют с двоякой целью – не только чтобы избавить их от страданий, но и чтобы обездвижитъ их.
Естественно, такие потенциально опасные пациенты не позволят что-нибудь с собой сделать, если не принять необходимых мер заранее.
В этом и заключалась моя задача. Из моих рук пациент должен был выйти спящим, готовым для ножа, и мне частенько казалось, что самая трудная часть операции заключалась именно в этом. Пока животное не засыпало окончательно, я все время оставался в напряжении, чему немало способствовал Зигфрид. Он стоял у меня над душой, говорил под руку, что хлороформа я перелил – или не долил, – и просто не мог дождаться, когда анестезия сработает. Он то и дело твердил: 'Но он же не ляжет, Джеймс!' И сразу же: 'А вам не кажется, что следовало бы прихватить ремнем переднюю ногу?'
Даже и сейчас тридцать лет спустя, когда я пользуюсь такими внутривенными средствами, как тиопентон, он своей манеры не оставил. Нетерпеливо притоптывает, пока я наполняю шприц, и тычет длинным указательным пальцем через мое плечо в яремный желобок. 'На вашем месте, Джеймс, я уколол бы вот сюда!'