единомышленниками из Самоса, демократы примкнули к гражданам. Но особую вонь гниения придавало всему то, что самосские олигархи большей частью были не теми, кого изгнали прежде, а людьми, ранее стоявшими во главе демократического восстания. Некоторые чуткие носы уже учуяли гниль в сердцевине - дух людей, которые желали не свободы и справедливости, а лишь того, что имел кто-то другой.
Что это означает для нашей силы, мы попробовали на вкус буквально на следующий день, когда был замечен спартанский флот, нацелившийся пройти мимо острова. Прозвучали трубы; корабли, с которых поспешно сняли лишнюю в бою оснастку, тащили в воду по настилам; на скамьях рассаживались гребцы; посредине составляли оружие и щиты; на носу ставили чашу для возлияния богам. Мы ждали только, пока прозвучит пеан, чтобы отплыть. Лисий не потратил даром время ожидания в Геллеспонте, и воины уже восприняли часть его духа. Мы пели, дожидаясь сигнала; гребцы подхватили песню, я слышал даже голоса рабов. Но мы ждали и ждали, пение утихло само собой, люди чувствовали себя все более беспокойными и усталыми; спартанский флот плыл себе дальше, мимо храма и вокруг оконечности мыса, а мы все отправились на берег залить вином наш позор. Не врага боялись наши стратеги. Они боялись друг друга. Позже можно было услышать, как о каком-то триерархе открыто говорили, что он может прикрыть тебя в бою, а об ином - что может переметнуться на другую сторону. Дела, на которые в Афинах стеснялись даже намекнуть, здесь воспринимались как должное.
Самос - старый и благородный город. Даже давние тираны увешивали его дарами, как любимого раба - драгоценностями. Теперь он пребывал на вершине процветания: скульпторы, каменщики и художники не сидели без дела, вверх по склонам холма, как побеги, расползались улицы, цветущие желтым мрамором, и розовым, и зеленым, покрытым рельефами и позолотой в легком ионическом стиле. Но человеку приходилось здесь выбирать себе путь, как в коварной трясине, не доверяя никому. Даже в нашем собственном триерархе мы не были уверены: этот бледный тонкогубый человек, который в Геллеспонте грыз себе ногти из-за задержки, сейчас, когда нетерпение было бы вполне естественным, старался прятать его.
И через весь этот мрак пробивалось, мерцая как болотный огонек, имя Алкивиада. Он приехал на побережье из дворца Тиссаферна и поселился прямо на другой стороне пролива. Олигархи твердили, что если бы в Афинах были повержены демократы, несправедливо изгнавшие его, он бы простил нас и вернулся вместе с персами, которые у него с рук едят, и выиграл войну за нас. И это вполне могло быть правдой, потому что в Магнесии он даже на пиру не снимал с себя меча; если спартанцы овладеют Элладой, то мидяне, чтобы остаться в ладах с ними, наверняка выдадут его. А в Спарте, пока жив царь Агис, он мог ждать только верной смерти.
Угнетенное настроение города камнем висело у нас на шее, мы стали молчаливы даже друг с другом. Но вот однажды нам повезло повстречать нашего старого друга Агия, кормчего с 'Парала', который остановился в гавани. Мы знали, что с ним можем говорить свободно, и он быстро вернул нам ощущение твердой почвы под ногами, сообщив, что моряки - демократы все как один. Он мог говорить от их имени, ибо 'Парал' был первым среди кораблей, а сам он главным кормчим флота.
На следующий день мы снова встретились с ним, как условились накануне. Он повел нас в некую таверну с вывеской в виде золотого треножника. За ней имелся небольшой беленый дворик, затененный виноградом. Здесь сидел за столом высокий долговязый человек, одетый в юбочку служащего на море пехотинца и кожаную куртку. Он был худощав, но широк в груди, с большим решительным ртом и карими глазами, глядящими тебе прямо в лицо. Агий представил нас:
– Это мои друзья, Фрасибул [93].
Этот человек прибыл на Самос простым гоплитом, но, будучи прирожденным вождем, достиг своего уровня; к этому времени на него были обращены взоры всех демократов. Он был большим человеком не только по сложению; ты чувствовал, что он запомнит твое лицо и имя и будет озабочен твоими бедами.
Агий, по-видимому, сказал ему, что нам можно доверять, ибо он заговорил с нами очень откровенно; он сообщил, что наш триерарх глубоко увяз в заговоре и, если разразится драка, Лисий должен быть готов взять командование на себя. Теперь было совершенно ясно, что самосское дело лишь наконечник стрелы дела куда более крупного. Афинские олигархи хотят воспользоваться им, чтобы захватить власть над военным флотом, а впоследствии, овладев такой силой, - и над самими Афинами. А потом начнут торговаться со Спартой об условиях мира, и им наплевать, сколь ни окажутся эти условия позорны, если сами они смогут разжиреть на гниющем трупе нашего Города. И тогда Афины превратятся в еще одного спартанского вассала, раздавленного под таким правлением, какого ни один спартанец не потерпел бы у себя дома: вожди Города будут услужливыми, а народ - слабым. Нас продадут спартанцам, как давным- давно тиран Гиппий собирался продать нас мидянам.
Но именно сейчас, продолжал Фрасибул, предатели получили такой удар, от которого их до сих пор шатает: Алкивиад сорвался у них с крючка.
То ли (как объявил сам Алкивиад) он никогда и не собирался поддерживать их и всего лишь прощупывал заговор, то ли переменил мнение по причинам, известным ему одному. В конце концов, он всегда был демократом. Так или иначе, сейчас он работал на нас и уже успел это доказать; он схватился за возможность получить прощение, когда спасет свободы Города. В Афинах он был самой крупной наживкой, на которую собирались удить олигархи; только после изгнания полностью раскрылся и прославился его военный гений.
– Итак, - заключил Фрасибул, - не покидайте теперь Самоса даже на час. Если я не совсем дурак, они намерены нанести удар до того, как эти известия распространятся.
Ушли мы оба оттуда в молчаливом настроении. Я тревожно думал, что если мой отец ввязался в это дело с открытыми глазами, то мне никогда больше не ходить с поднятой головой. Даже Лисия, думал я, заденет позор. Я покосился на него - он шагал рядом со мной, погруженный в собственные заботы; не таким он был воином, который может легко отречься от веры в своего командира. Он думал о своей чести, а я - о его.
С тех пор, как мне исполнилось девятнадцать лет, я словно впервые начал слышать обычную болтовню в лавке благовоний или на пиру: 'Как поживаешь, друг, после столь долгого времени? И как поживает прекрасный Тот-то, восхвалениями которого ты нам уши прожужжал?' - 'Ну, время на месте не стоит, сам знаешь. Ему теперь, должно быть, уже к двадцати, а где он не знаю'. Именно это подстегивало меня, когда я смеялся слишком громко, или засиживался за чашей слишком поздно, или по-дурацки рисковал в битве. И вот теперь, на пороге мужеского возраста, когда стремления и надежды должны были увлекать меня в будущее, я думал только о том, как отдал себя в руки времени, и подсчитывал лишь свои потери.
Но время в Самосе было занято более важными заботами, чем мои.
На следующий день мы с Лисием вышли прогуляться за стены, чтобы осмотреть разрушенный дворец Поликрата, самосского тирана, того самого, который так долго был удачлив, что сам выбросил в море свой огромный изумруд - дабы разорвать цепь везения, пока этого не сделали боги. Но они вернули ему камень в рыбьем брюхе, желая напомнить, что от судьбы не уйдешь; и теперь стены его дворца лежат в руинах, как оставили их мидяне. Внутри находился загон для овец да росли кое-где мелкие цветы. Здесь уже наступила весна; на террасах внизу молодая ячменная поросль окрасила землю зеленым, на лозах черных сортов винограда набухли бутоны. Мы позагорали вместе с ящерками на больших теплых камнях, и вдруг Лисий спросил:
– Сколько это уже мы здесь времени? Пора уходить.
– Почему? - удивился я. - Все спокойно. Не часто нам теперь удается уйти куда-нибудь вдвоем.
– Я чувствую какое-то предостережение. Может, мне было знамение, а я его не заметил.
– Предостережение, что ты слишком долго оставался в моем обществе? Тогда это знамение меня не устраивает.
– Будь серьезным, - оборвал он. - Что-то происходит, я чувствую. Надо идти.
Агора была полна народа, но не более беспокойна, чем обычно. Я собрался было упрекнуть Лисия, но вдруг и сам начал ощущать неясную тревогу. Чтобы занять себя чем-то, мы наблюдали за работой среброкузнеца, который выбивал на блюде для рыбы кайму в виде раковин; и тут Лисий, выглянув за дверь, воскликнул:
– О великий Геракл, могу поклясться, это Гипербол [94]!
Я вытянул шею, чтобы поглядеть, наполовину ожидая увидеть змея, покрытого чешуей. Его изгнали,