их ставят в Афинах. Кто из нас первым помянул Гомера, точно не помню, — да это и не важно, — но именно я сказал, что местами Эсхил от Гомера отходил. «Возьми, — говорю, — хотя бы Патрокла. В „Илиаде“ отец напоминает ему, что он старше Ахилла; Эсхил делает его возлюбленным юношей… Но в любом случае, — продолжал я, следуя как-бы-своей мысли, — он был еще с самом расцвете сил, когда Ахилл послал его в бой.»
Эти слова уже вылетели, когда я сообразил, что говорю. Не спрашивайте, как такая глупость сохраняется в человеке, способном из дому выходить и на хлеб себе зарабатывать; могу лишь предположить, что душа моя завладела языком, раньше чем я это понял. Даже если бы я сам это придумал — уже достаточно скверно. Но память актера похожа на галочье гнездо: мысль была из Платонова «Пира».
Я понял, что сморозил, даже раньше чем лицо Диона помрачнело и стало холоднее зимних гор; понял — и перестал играть простачка. Просить у него прощения было теперь в десять раз хуже; да мне и не хотелось. Не помню, в каких выражениях он изложил, что занят. Ему хотелось, чтобы я исчез оттуда, не меньше чем мне.
Уходить со сцены надо уметь и в расстроенных чувствах. Но я был так занят своей спиной, что буквально воткнулся в Феттала. Тот заставил меня сесть и рассказать ему в чём дело. А выслушав, рассмеялся:
— Ерунда это всё. Ты мог сказать ему гораздо больше. Вот доживешь до семидесяти — посмотришь, стану ли я обращаться с тобой, как он с Платоном.
От смеха мне полегчало; но всё равно собраться к Спевсиппу я смог только на следующий день.
Я нашел его в саду; с рабом-персом, смотревшим за садом, и с тем парнишкой Аристотелем, которому он когда-то образцы свои посылал. В саду было множество беседок для слабых растений, каменных террас, ветрозащитных стенок, сараев с горшками… Увидев, что он занят, я хотел было ретироваться; но он сказал, что от мандража там прячется, крутится чтобы время убить, и рад будет перерыву.
— Надо не забыть дать свободу старому Ойтану, в завещании, на случай если не вернусь. Расстаться с садом — этого он не вынесет; и продавать его нельзя.
Он крикнул, чтобы принесли холодного вина; поговорил немного с Аристотелем, — проворным парнишкой с тощими ногами и небольшими, пронзительными глазами, — и проводил меня к столу возле стены, в тени, под виноградными шпалерами. Вокруг стояли горшки с душистыми травами.
— Это всё я могу оставить ему, — сказал Спевсипп. — Он никогда ничего не забывает. Один из самых одаренных наших людей, только с основными принципами не в ладах. Как? Как? Как? Без конца пытается вникнуть в это «как»; не понимает, что для Платона «как» имеет смысл только в том случае, если помогает понять «почему». Почему, Нико, существует человек? И почему он спрашивает «почему»? Если мы поймём это, вся истина будет в наших руках. А без этого можно всю жизнь выяснять как — и к чему придём? Быть может, катапульты станем конструировать, как у старого Дионисия, способные швырнуть камень со стены на две стадии и убить человека — божественную тайну, которую мы в стоянии уничтожить, потому что так и не определили… Да что тут говорить! Чем могу помочь, Нико?
Я сказал, слышал, что он уезжает, и пришел попрощаться. Он со вздохом откинул голову, опершись затылком о стену.
— Ты не представляешь себе, Нико, что тут творилось после нашего последнего разговора; да и перед ним тоже, я тебе тогда не всё сказал. Знаешь, ты формулировал мои собственные мысли быстрее, чем я мог вынести… Ты конечно удивляешься, как это Платона убедили ехать; а удивительно другое: что он продержался до сих пор. У него же ни единого спокойного дня не было. Дионисий уже несколько месяцев пишет всем его друзьям в Афинах, чтобы гнали его в Сиракузы, потому что когда он был там — по его подсказке там были начаты реформы, и эти реформы без его руководства провести невозможно. Сам-то он знает цену этим словам; но представь себе, каково ему слушать, когда половина Афин толкует, что он может изменить тиранию, но предпочитает отдыхать дома, — или что боится испытать свои теории на практике. Ну а кроме того, Дионисий написал в Тарентум и намекнул Архиту, что если он не убедит Платона приехать, договор может быть денонсирован. Архит — он же городу отец; как может он рисковать безопасностью своих людей, даже ради друга; а он, тем более, считает, что этот друг может благо сотворить, если поедет? Ну и конечно, киренийские гости Архонта тоже пишут. Пишут, как преуспел их хозяин в философии, как он предан идеям Платона… На самом деле это означает, что он там выступает с какими-то недоделанными вариациями, от которых Платона стошнило бы…
Он умолк, якобы отдышаться, пока слуга накрывал винный стол.
— Бедный Платон, — сказал я. — Он должен себя чувствовать, как поэт, когда негодный актер губит его лучшие строки.
Когда слуга ушел, он продолжил:
— Все друзья Диона тоже писали. А их больше, чем всех остальных вместе взятых…
Я молчал. Он отломил веточку базилика и стал крутить ее в пальцах, разглядывая цветочки.
— Дион мой давний друг-гостеприимец… Да и вообще надо быть к нему справедливым. У него же сын растет в доме Архонта. И жена его там. — Он помолчал и добавил: — Есть еще одна опасность, о которой Дион даже не знает. Платон пообещал ничего не говорить; только так он может хотя бы надеяться отвратить ее…
Он тут же испугался, что сказал хотя бы это; и я пообещал никому ни слова.
Я спросил, когда они двигаются; он сказал, что при подходящей погоде через два дня.
— Бог знает, Нико, когда мы вернемся домой, если вообще вернемся. Перед женой я стараюсь веселиться; она бедняжка беременна, да и сама почти ребенок… Оставлять ее жестоко, но Платона оставить еще хуже. Интересно, когда мы с тобой сможем еще разок посидеть здесь вот так. — Он оглядел сад, задерживаясь взглядом там и сям. — Слушай, а ты не будешь играть в Сиракузах? Было бы здорово тебя увидеть.
Когда корабль уходил, я пошел его провожать; впрочем, там была половина Афин. Это было похоже на сцену в театре.
Платон с Дионом вели себя безупречно; они наверняка попрощались заранее. Обменялись церемониальным поцелуем, словно цари в трагедии… Аксиотея с подругой откровенно плакали; глаза мужчин из Академии были не многим суше… Но Дион сохранял хладнокровие и держался так, что я всё время ждал аплодисментов.
Шли месяцы. Вот уже и осень скоро, а вестей о возвращении Платона всё не было. Аксиотею я видел редко: нам обоим было чем заняться. Феттал часто ездил на короткие гастроли, возвращаясь домой; и естественно было, что я делал то же самое, если попадались хорошие предложения. Получались хорошие, удачные поездки, и работалось мне отлично.
Когда морские путешествия явно пошли к концу, я выбрался к Аксиотее узнать, где Платон. Она сказала, в Сиракузах: Дионисий уговорил его зазимовать там и завершить переговоры о собственности Диона.
— Опять? — удивился я. — Это уж слишком!
Крошка-Ластения, похожая на птичку, вставила:
— Но его хорошо отблагодарят за это я надеюсь…
Аксиотея грустно посмотрела на нас. Она всегда обожала Диона; и если чувствовала какую-то потерю, то имела Причину для нее. Ей было проще, чем мне: она на Сицилии не бывала.
Прошла зима, с весной подошли Дионисии. Филемон, совершенно замечательный актер, договорился с Мироном вывести Феттала на конкурс. Они ставили «Геракла в Лидии»; Феттал играл Омфалу и Иолая, виртуозно меняя маски; в Омфале был просто бесподобен. Я видел, с каким удовольствием он работает под руководством современного протагониста, хотя дисциплина старого Мирона безусловно пошла ему на пользу. Сам я ставил «Тезея в Преисподней», и он очень бы мне пригодился Пирифом и Персефоной; но без разбитых яиц птицы не получаются. В тот год приз опять получил Теодор. Мы возвращались с его пира усталые и счастливые, совсем не думая о том, что уже открываются наземные и морские дороги — и скоро снова расставаться.
В начале лета мы виделись очень много; но вскоре Мирон получил предложение играть в Македонии, — а потом еще дальше на север, в Византии. Уже зная по прежнему опыту, что когда я один, с планами у меня плоховато, я встряхнулся, как собака, и начал рыскать вокруг.