сделать бортовой карамболь. Ему это удалось, и тремя быстрыми последовательными ударами он довел число выигранных им очков до пятидесяти. Раздалась целая буря одобрительных восклицаний.
— Продолжайте, сэр! Не бросайте игру! Покажите, сколько вы можете еще сделать!
— Кто этот человек? Да он настоящее чудо!
— Ставьте пинту пива, мистер! Такой успех надо спрыснуть!
Но Мэтью с высокомерной небрежностью отказался продолжать игру, положил в карман свой выигрыш и бросил кий на подставку: завоевав себе такую блестящую репутацию, он боялся ее испортить. Все окружили его, хлопали по плечу, толкали Друг друга, стараясь пробраться вперед, чтобы пожать ему руку, а он упивался своей популярностью, смеялся, жестикулировал, как и они, болтал со всеми. Его побежденный противник, которого с трудом удалось убедить, что игра кончена, не выразил никакого сожаления и с пьяным добродушием обнял Мэтью рукой за плечи.
— Видал, красавчик, какой я сделал ход, а? — твердил он. — За такой удар можно заплатить фунт! Не жалко и пяти фунтов. Так и резанул — как настоящий норд-ост, ей-богу! Уж я мастак так мастак! — И он вызывающе огляделся кругом, как бы ожидая, не вздумает ли кто возражать.
Они воротились в буфет, где Мэтью угостил всю компанию пивом. Он чувствовал себя героем; все чокались с ним, потом расселись небольшими группами, обсуждая во всех подробностях знаменитую игру победителя. А Мэт вразвалку ходил по комнате, возглавляя беседу. Он не обнаружил ни ложной скромности, ни неуместной сдержанности, подходил к каждой группе, говоря в одном месте: «А вы видали, как я сделал карамболь от борта? Недурно, а? Рассчитано было с абсолютной точностью!», в другом: «Черт побери, я в своей жизни выиграл штук двести таких партий, — нет, что я говорю, больше двухсот!», в третьем: «Вот тоже привязался этот дурачок, куда ему тягаться с таким, как я! Я мог бы победить его, играя не кием, а своей тростью!»
Он до небес превозносил свои таланты, и чем больше он пил, тем больше раздувалось в нем глупое тщеславие, пока, наконец, ему не стало казаться, что комната вся гудит голосами, которые восхваляют его сладкими, как мед, льстивыми словами. Он присоединил и свой голос к этому хвалебному хору, а лампы сверкали над ним, как тысячи свечей, зажженных в его честь, и сердце его ширилось от восторга. Никогда еще он не переживал такого триумфа. Он уже считал себя лучшим игроком в Ливенфорде, в Шотландии, во всем Британском королевстве. Да, это не штука — взять подряд пятьдесят очков! И с какой стати его хотели унизить, спихнув его в какую-то контору, когда он так блестяще играет в бильярд?
Но неожиданно, в самом разгаре его ликования, благосклонность к нему изменчивой толпы стала таять. Возник горячий спор между двумя вновь пришедшими — ирландским землекопом и каменщиком, — и всеобщее внимание, отхлынув от Мэтью, обратилось на них. Толпа подстрекала замечаниями то одного, то другого, в надежде вызвать драку. В конце концов Мэтью угостил их только пивом, а популярность стоила дороже, и почти сразу он оказался один, в углу, без единого собутыльника, забытый всеми. Он чуть не заревел от обиды при такой внезапной перемене обстоятельств и подумал, что так бывает всегда, — никогда ему не удается долго оставаться в центре внимания, его оттирают на задний план, раньше чем ему бы хотелось. Он готов был броситься к этим людям, вернуть себе их неверное расположение, закричать:
«Да посмотрите же сюда! Ведь я — тот, кто взял пятьдесят очков! Не забывайте же обо мне! Я великим игрок в бильярд. Обступите меня снова! Не каждый день увидишь такого игрока!»
Его раздражение росло, незаметно перешло в негодование, и от злости он выпил залпом два больших стакана виски, потом последним грозным взглядом обвел всех и вышел из бара. Его уход никем не был замечен.
Мостовая покачивалась под его ногами, как палуба парохода, когда на море легкая зыбь. Но он ловко приспособлял свою походку к этому слабому, равномерному покачиванию, балансируя телом из стороны в сторону, так что, несмотря ни на что, сохранял равновесие. Это приятно возбуждающее движение понравилось ему и успокоило зудевшее самолюбие. Переходя Хай-стрит, он пришел к заключению, что, искусно маневрируя на этой беспрестанно меняющей свое положение плоскости, он совершает замечательный фокус, который, пожалуй, может сравниться с его знаменитой победой на бильярде.
Он решил, что еще рано, и с большим трудом пытался разглядеть, который час, на освещенном циферблате городской башни. Широко расставив ноги, откинув голову, он преодолевал пространство.
Шпиль башни тихо качался в такт колебанию земли, стрелки часов различить было невозможно, но Мэтью показалось, что ровно десять часов, и гордости его не было предела, когда через мгновение часы, подтверждая его догадку, пробили десять раз. Он считал мелодичные удары, отбивая такт рукой, с таким глубокомысленным и назидательным видом, как будто сам звонил на колокольне.
Даже в этом мертвом городе Ливенфорде слишком рано было еще идти домой. Чтобы такой человек, как Мэтью Броуди, отправился домой в такое детское время — в десять часов? Невозможно! Он сунул руку в карман брюк, и когда там отрадно зашуршала фунтовая бумажка и зазвенело серебро, он крепче надвинул шляпу и опять пустился в путь. На улице встречалось до обидного мало людей. В настоящем городе он бы знал, что ему делать! Чего проще — вскочить в кэб и, многозначительно подмигнув кучеру, приказать везти себя к bona robas. Оставалось бы только с комфортом развалиться в кэбе и курить сигару, пока клячи благополучно доставят его на место. Но здесь, в Ливенфорде, не было на улице ни кэбов, ни оживления, ни женщин. Единственная девушка, которую он встретил и галантно приветствовал, бросилась бежать от него в ужасе, как будто он ее ударил, и Мэтью проклинал этот город за его крикливое, мещанское благочестие, проклинал все женское население в целом за почтенный обычай рано ложиться спать, за пагубную стойкость их добродетели. Подобно охотнику, который тем азартнее преследует дичь, чем больше она от него прячется, он снова прошел Хай-стрит всю, от одного конца до другого, тщетно ища, чем бы рассеять пьяное уныние, которое мало-помалу начинало прочно овладевать им. Наконец, когда он почувствовал, что ему необходимо зайти еще в какую-нибудь таверну, чтобы потопить в вине досаду на свои неудачи, он вдруг вспомнил!.. Он круто остановился, сильно хлопнул себя по ляжке, удивляясь своей непонятной забывчивости, и улыбка медленно расплылась по его лицу, пока он вспоминал тот дом на Колледж-стрит, мимо которого в юности всегда проходил торопливо, не подымая глаз и задерживая дыхание. Относительно этого высокого, узкого и мрачного дома, зажатого между «Представительством Клайдской фабрики готового платья» и жалкой ссудной лавкой в конце «Канавы», по временам в городе носились слухи, пробегавшие мелкой рябью по зеркально-гладкой поверхности непогрешимой благопристойности Ливенфорда и создавшие дому темную репутацию, молча принятую к сведению искушенной городской молодежью. Шторы в этом доме были всегда опущены, и днем никто не входил туда, зато вечером сквозь шторы таинственно мерцал свет, слышались шаги входивших и выходивших людей, иногда внутри звучала музыка. Такой разврат, хотя и замаскированный, давно следовало изгнать из древнего и почтенного города, но, видно, над этим домом простерлась рука какого-то тайного покровителя, если и не санкционируя, то укрывая его безобидное, хотя и безнравственное существование. Злые языки даже намекали, что некоторые члены муниципального совета и видные граждане нередко пользовались этим домом свиданий, но, разумеется, самым степенным и благородным образом.
— Вот там ты найдешь приют, Мэт! Увидишь, был ты прав или ошибался. Ты так часто гадал, что делается в этом доме, а теперь узнаешь! — пробормотал про себя обрадованный Мэтью и шел, качаясь, к Колледж-стрит, решив заняться исследованием тех ужасов, перед которыми с содроганием отступало когда-то его неопытное воображение. Ему вдруг показалось невероятно забавным то, что он, Мэтью, в Ливенфорде направляется в публичный дом, и он захохотал так, что вынужден был остановиться и беспомощно привалиться к какой-то стене; он весь трясся в припадке бессмысленного смеха, и слезы веселья текли по его лицу. Когда он смог, наконец, продолжать путь, от его недавнего уныния не оставалось и следа, и он с великим внутренним удовлетворением констатировал, что сегодня веселится даже гораздо больше, чем рассчитывал. Действие поглощенного им алкоголя еще не достигло своего зенита, и с каждым заплетающимся шагом Мэтью ощущал все более безоглядную веселость.
Он свернул на «Канаву». В этой узкой улице чувствовалось больше жизни, чем на всех широких центральных улицах. «Канава» так и бурлила каким-то скрытым оживлением, из всех углов, даже из-за тонких стен домиков неслось бесконечное разнообразие звуков — голоса, смех, вой собаки, звуки мелодиума[10], пение. Мэтью подумал, что здесь не ложатся спать спозаранку; здесь он чувствовал себя в своей стихии, и, остановившись, как вкопанный, перед освещенным окном, откуда слышалось шумное хоровое пение, он вдруг, как возбужденный пес, поднял вверх голову и