часам. Уже сейчас, если я правильно определяю на глаз, ты носишь туфли двенадцатого размера. Поверь, впереди тебя ждет много замечательного».
Я лишь улыбался, слушая тетушку. Меня все еще не покидала смутная эйфория, жестокая приподнятость чувств, связанная с похоронами Милочки, и в тот момент действительно не волновало ни взросление, ни что-либо другое.
«Когда в тебе взыграют гормоны, – продолжала тетушка, – ты захочешь посмотреть мир, и Гоблин уже не будет для тебя таким притягательным, как сейчас».
На следующее утро она уехала в Нью-Йорк, чтобы успеть на рейс до Иерусалима, где не бывала много лет. Не помню, куда она отправилась потом, но путешествие ее длилось очень долго.
Примерно спустя неделю после похорон Милочки Папашка вынул из трюмо написанное от руки завещание, по которому все ее драгоценности, а также одежда переходили к Пэтси.
Мы сидели в кухне, когда он вслух зачитал:
«Моей единственной девочке, моей дорогой, милой дочурке».
После этого Папашка, не глядя на Пэтси, отдал ей завещание, и глаза его светились таким же металлическим блеском, как у Большой Рамоны сразу после смерти Маленькой Иды.
Этот взгляд не изменился до конца его жизни.
Папашка пробормотал, что Пэтси завещан также и трастовый фонд, но нужно еще подписать какие-то официальные банковские бумаги. Он достал конверт с маленькими полароидными снимками, на которых Милочка запечатлела свои фамильные ценности. Каждый снимок был подписан с двух сторон.
«Ладно, но это не трастовый фонд, а ерунда какая-то, – проворчала Пэтси, запихивая в сумочку фотографии и завещание. – Всего тысяча в месяц. Тридцать лет назад это, возможно, и были большие деньги, но сейчас они превратились в жалкие крохи. И раз уж зашла об этом речь, скажу сразу, что хочу забрать мамины вещи».
Папашка вынул из кармана брюк жемчужное ожерелье и подтолкнул его по столу в ее сторону. Она взяла жемчуг. Но обручальное кольцо Папашка оставил у себя, на что Пэтси лишь пожала плечами и вышла из комнаты.
Дни и ночи Папашка почти ничем не занимался – только сидел за кухонным столом, отодвигал от себя тарелки с едой и не отвечал ни на какие вопросы. Жасмин, Лолли и Клем постепенно перекладывали на свои плечи заботы о ферме.
Я тоже подключился к делам и постепенно, проводя свои первые экскурсии по ферме Блэквуд, стараясь очаровать постояльцев, понял, что безумная эйфория, которая помогла мне пережить смерть и похороны Милочки, подошла к концу.
Надвигавшаяся вместо нее темная паника подобралась уже совсем близко, готовая накрыть меня с головой. Я старался загрузить себя делами: обсуждал меню с Жасмин и Лолли, пробовал соусы, выбирал фарфор, болтал с постояльцами, которые приезжали, чтобы отметить какую-нибудь очередную свою годовщину, и даже, когда требовалось, убирал в номерах, а еще объезжал на тракторе и газонокосилке все лужайки.
При виде того, как Обитатели Флигеля высаживают поздние весенние цветы – бальзамины, циннии, гибискусы, – меня охватывала отчаянная сентиментальная ярость. Я мысленно цеплялся за образ Блэквуд- Мэнор и все то, чем дорого было для меня это место.
Я бродил по длинной ореховой аллее, высаженной перед фасадом, и оглядывался на дом, любуясь его видом и представляя, какое поразительное впечатление он производит на новых гостей.
Я ходил из комнаты в комнату, проверяя, на месте ли туалетные принадлежности и диванные подушки, осматривая фарфоровые статуэтки на каминных полках и портреты, особенно наиболее знаменитые, а когда наконец прибыл портрет Милочки, сделанный по фотографии художником из Нового Орлеана, я снял зеркало в задней спальне по правую сторону и повесил новое полотно на освободившееся место.
Сейчас, вспоминая прошлое, я понимаю, что было жестоко показывать этот портрет Папашке, но он посмотрел на него тем же отсутствующим взглядом, каким смотрел на все остальное.
Однажды, прочистив горло после долгого молчания, он вдруг попросил Жасмин и Лолли вынести всю одежду и украшения Милочки из его спальни и перенести их в комнату Пэтси на втором этаже гаража.
«Не хочу хранить у себя то, что принадлежит Пэтси», – резко заявил он.
Среди вещей Милочки были два норковых манто и несколько красивых бальных платьев, сохранившихся со времен ее молодости, когда она, еще незамужняя, посещала балы на Марди-Гра. Было там и свадебное платье, и стильные костюмы, давно вышедшие из моды. Что касается украшений, то среди них попадались и бриллианты, и изумруды, доставшиеся Милочке по большей части от матери или бабушки. Некоторые из них Милочка надевала только по случаю свадеб, устраиваемых в Блэквуд-Мэнор, а другие, любимые, – как, например, жемчуга, – носила каждый день.
Однажды ранним утром, когда Папашка сидел в полудреме за столом над чашкой остывшей овсянки, Пэтси потихоньку погрузила все эти вещи в свой фургончик и уехала. Я не знал, что и думать. Правда, мне, как, впрочем, и всем, было известно, что Сеймор, никчемный музыкантишка, подыгрывавший Пэтси и иногда исполнявший роль любовника, держал в Новом Орлеане ночлежку для всякого музыкального сброда, и я решил, что, наверное, она отвезла вещи туда.
Через две недели Пэтси вернулась домой в новом фургончике, на бортах которого уже было выведено ее имя. Они с Сеймором выгрузили оттуда новую ударную установку и новую электрогитару. Запершись в студии, они начали репетировать. Сразу стало ясно, что динамики у них тоже новые.
Папашка был в курсе происходящего, потому что Жасмин и Лолли торчали у задней двери, затянутой сеткой, и комментировали каждый шаг Пэтси. Когда вечером она проходила через кухню после ужина, он схватил ее за руку и потребовал ответа, откуда взялись деньги на все эти покупки.
Он хрипел, оттого что давно не разговаривал, и выглядел чуть заторможенным, однако кипел от ярости.
Последовавшая затем ссора была самой жестокой из тех, которые когда-либо вспыхивали между ними.
Пэтси выложила прямо, что продала все полученное от Милочки наследство, включая свадебное платье, фамильные украшения и памятные вещи, а когда Папашка набросился на нее, вновь схватила большой нож.
«Ты швырнул все это в мою спальню! – вопила Пэтси. – И велел вывезти все и распихать по моим кладовкам, словно хлам».
«Ты продала свадебное платье матери! Ты продала бриллианты! – ревел Папашка. – Чудовище! Тебе вообще не следовало появляться на белом свете!»
Я бегал между ними и умолял прекратить шум, не то их услышат постояльцы. Папашка покачал головой и вышел через заднюю дверь. Он направился к флигелю, и позже я видел, как, сидя в кресле-качалке, дед курит, уставившись в темноту.
Что касается Пэтси, она собрала кое-какие вещи в спальне в особняке, где жила время от времени, и потребовала, чтобы я ей помог переехать, а когда я, не желая, чтобы нас видели вместе, отказался, обозвала меня избалованным отродьем, неженкой, Маленьким лордом Фаунтлероем и голубым.
«Родить тебя было не моей блестящей идеей! Следовало бы от тебя избавиться! – проорала она через плечо, направляясь к лестнице. – Чертовски теперь жалею, что поступила не так, как хотела».
В эту самую секунду мне со стороны показалось, будто мать споткнулась о собственные ноги. На мгновение рядом с ней появился Гоблин, который, стоя к Пэтси спиной, улыбался мне. Громко охнув, она уронила ворох одежды и чудом не упала с верхней ступеньки. Я рванулся, чтобы ее поддержать, но она повернулась, и во взгляде ее было столько злости, что я в ужасе понял: она споткнулась не случайно – это было делом рук Гоблина.
Меня как громом поразило. Быстро подобрав одежду, я сказал, что провожу Пэтси. Никогда не забуду выражение ее лица, в котором смешались настороженность, взволнованность, зловещее уважение и презрение. Но что творилось в ее душе – не знаю.
Я вдруг испытал страх перед Гоблином. Испугался того, что он мог совершить.
Я помог Пэтси погрузить все вещи в фургон, чтобы Гоблин понял, что я не желаю ей зла. Пэтси уехала, объявив на прощание, что никогда не вернется, но, разумеется, вернулась через три недели и потребовала, чтобы ее пустили пожить в особняк, потому что деньги кончились и ехать ей больше некуда.