правде говоря, мне и самому нравилось ее пение, и когда я играл во дворе, то украдкой, чтобы не видел Папашка, подбирался поближе к гаражу и слушал, как Пэтси подвывает под аккомпанемент своего ансамбля. Только вот приходилось мириться с бесконечной чередой молодых людей, тянувшихся на задний двор, – гитаристов и ударников. Я знал, что Папашка их всех ненавидит.
Иногда Гоблин начинал приплясывать под музыку Пэтси, и, как случается со многими духами, танец его захватывал: он раскачивался из стороны в сторону, смешно и глупо жестикулируя руками, и откалывал такие коленца, на которые не способен ни один мальчик из плоти и крови. Он словно превращался в кеглю, которая пошатывается, но никак не может упасть, и я тогда чуть не умирал со смеху, глядя на его трюки.
Я тоже пристрастился к этим танцам и, как его единственный партнер, пытался копировать все па. А когда Пэтси выходила из гаража перекурить и замечала меня, то всякий раз кидалась ко мне, как коршун, и осыпала поцелуями, причитая при этом: «И все же ты чертовски милый парнишка». Она как-то странно произносила эту фразу, словно соглашаясь со своим противником в споре, но ведь никто ей и не возражал, разве что этот спор она вела сама с собой.
Кажется, я считал ее своей двоюродной сестрой, и так продолжалось до тех пор, пока шумные стычки Пэтси и Папашки не раскрыли мне глаза.
Причиной жарких ссор между ними были финансовые проблемы. Папашка отказывался снабжать Пэтси деньгами, хотя, как я теперь знаю, в семье их всегда было полно. Но Папашка заставлял Пэтси буквально выколачивать из него каждый пятицентовик. Насколько я понимаю, Папашка отказывался вкладывать в нее средства как в певицу. Иногда их ссоры доводили меня до слез.
Однажды, когда я сидел за своим детским столиком в кухне вместе с Гоблином, а Пэтси и Папашка затеяли очередное сражение, Гоблин взял мою руку, в которой был зажат карандаш, и вывел одно слово: «плохо». Я был рад тому, что написал он это совершенно правильно. А потом он придвинулся ко мне совсем близко и попытался обнять одной рукой, но в те дни его тело еще не было гибким. Я понимал, что он хочет утешить меня. Гоблин так старался, что стал невидимым, но я все равно чувствовал, как он прижимается к моему левому боку.
В иные дни, когда Пэтси сражалась за деньги, Гоблин тянул меня из комнаты, и ему не приходилось прилагать для этого много усилий. Мы с ним бежали наверх, в детскую, куда не доносился шум ссоры. Он мог подниматься по ступеням со мной, а то вдруг исчезал и появлялся вновь уже на верхней площадке лестницы.
Во время ссор в кухне Милочка из-за своего смирения не смела противоречить Папашке, но время от времени подкидывала дочери деньжонок. Я видел это, а Пэтси каждый раз осыпала Милочку поцелуями и без конца приговаривала:
«Мамочка, даже не знаю, что бы я без тебя делала».
Потом она отправлялась в город на заднем сиденье чьего-либо мотоцикла или на собственной машине – видавшем виды ободранном фургончике, на обоих бортах которого краской из баллончика было выведено: «Пэтси Блэквуд». Тогда в течение по меньшей мере трех дней мы не видели Пэтси и в студии царила тишина.
Одним ужасным вечером я впервые осознал, что Пэтси приходится мне гораздо более близкой родственницей, чем я предполагал прежде. Она и Папашка кричали друг на друга во все горло, и в какой-то момент он вдруг заявил:
«Ты не любишь Квинна».
А после добавил:
«Ты не любишь собственного мальчика. Будь ты хорошей матерью, в этом доме никто и никогда не услышал бы ни о каком Гоблине. Ему не был бы нужен какой-то там Гоблин».
В ту же секунду я понял, что это правда, что Пэтси – моя мать. Слова Папашки прочно засели в памяти, вызвав какие-то смутные чувства, и меня вдруг разобрало любопытство: мне нестерпимо захотелось расспросить деда, выяснить, что он имел в виду. А еще от мысли, что Пэтси меня не любит, боль пронзила грудь и живот, хотя до этой минуты мне, скорее всего, было все равно.
«Ты никудышная мать, вот ты кто, да к тому же шваль!» – тем временем продолжал вопить Папашка.
И тогда Пэтси схватила большой нож и набросилась на Папашку, но он одной рукой зажал оба ее запястья. Нож упал на пол. Пэтси в бешенстве заявила отцу, что ненавидит его и если бы смогла, то убила бы, что отныне ему лучше бы держать ухо востро и что это не она, а он не любит собственного ребенка.
Из того, что было потом, помню только, что оказался на дворе, возле флигеля, из окон которого лил свет, а Пэтси сидела в деревянном кресле-качалке перед распахнутой дверью гаража-студии и плакала. Я подошел к ней и поцеловал в щеку, и тогда она повернулась ко мне и крепко обняла. Я чувствовал, что Гоблин пытается утянуть меня в сторону, но не хотел отходить от Пэтси, не хотел, чтобы она чувствовала себя такой несчастной. Я велел Гоблину поцеловать Пэтси.
«Прекрати разговаривать с этой тварью! – закричала Пэтси, мгновенно превращаясь в совершенно другого, слишком хорошо знакомого мне человека. – Меня просто убивает, когда ты обращаешься к этой дряни, я даже не могу находиться с тобой рядом, когда ты с ней разговариваешь. А ведь потом говорят, что я плохая мать!»
Я послушно перестал обращаться к Гоблину и целый час, а может, и больше целовал Пэтси. Мне нравилось сидеть у нее на коленях. Мне нравилось, когда она меня качала. От нее хорошо пахло. Мне нравился даже запах ее сигареты. Я уже тогда понял своим детским умишком, что теперь все пойдет иначе.
И я понял еще одно. Прильнув к Пэтси, я ощутил что-то темное, гнетущее, что-то похожее на отчаяние. Мне не раз говорили, что в таком возрасте я не мог чувствовать ничего подобного, но это не так. Я действительно всем своим существом ощущал ее смятение и потому еще теснее прильнул к Пэтси и не обращал внимания на Гоблина, хотя тот пританцовывал вокруг и тянул меня за рукав.
В тот же вечер Пэтси поднялась сюда посмотреть телевизор со мной, Гоблином и Маленькой Идой, чего раньше никогда не бывало, и мы вместе чуть не надорвали от хохота животики, хотя что именно показывали, я сейчас уже не помню. Осталось впечатление только о том, что Пэтси вдруг стала моим другом, а я все время думал о том, какая она милая. Я всегда считал ее очень симпатичной. А еще я не перестал любить Папашку. В общем, я так и не сумел выбрать между двумя дорогими мне людьми.
С того дня мы с Пэтси продолжали обмениваться объятиями и поцелуями. Такие проявления чувств всегда приветствовались на ферме Блэквуд, и теперь Пэтси тоже подключилась к нашей компании, во всяком случае, если дело касалось меня.
Годам эдак к шести я получил почти полную свободу и уже отлично знал, что нельзя играть слишком близко к болоту, которое подступало с запада и юго-запада.
Если бы не Гоблин, моим любимым местом стало бы старое кладбище, которое, как я уже говорил, когда-то обожала и моя прапрапрабабушка Вирджиния Ли.
Я уже упоминал, что это место всегда пользовалось особенным успехом у гостей, а больше всего им нравилась история о том, как Безумец Манфред, желая доставить удовольствие и успокоить душу Вирджинии Ли, восстановил все до единого надгробия. Рабочие также привели в порядок чугунную кладбищенскую ограду с причудливым узором и покрасили ее черной краской, да и каменный остов разрушенной церкви с остроконечной крышей каждый день очищали от листьев. В этой маленькой церквушке всегда громкое эхо. Я любил заходить туда, произносить «Гоблин!» и слушать, как это имя возвращается ко мне, а Гоблин тем временем складывался пополам от беззвучного смеха.
Корни четырех дубов, что растут по периметру, покорежили не только часть ограды, но и несколько прямоугольных плит на могилах, но что поделать с такими огромными деревьями? Ни один из моих родственников никогда не стал бы рубить деревья, а у этих четырех дубов и вовсе были даже свои имена.
Дуб Вирджинии Ли растет в дальнем конце кладбища, отделяя его от болота, рядом стоит Дуб Манфреда, а с той стороны, что обращена к дому, – Дуб Уильяма и Дуб Оры Ли. Все они невероятно огромные, раскидистые, с могучими, тяжелыми ветвями, клонящимися до самой земли.
Я любил играть там, пока Гоблин не начал свою кампанию.