Его губы зашевелились, произнося слова, которые он сам не расслышал из-за царящего гвалта. Слова эти были:
– Мой брат собирается убить меня.
В тоне его слышалось удивление, словно он не мог поверить, что все происходит на самом деле.
Карло? Карло, который так отчаянно хотел, чтобы Тонио понял его? Это было непостижимо! Но все же случилось. Он должен поскорей выбираться отсюда.
А этот человек – не просто браво, а сущий демон – уселся напротив него, заслонив могучими плечами всю таверну, и, приблизив к нему свою физиономию, прошептал:
– Пойдемте домой, синьор. Ваш брат хочет поговорить с вами.
– О-о-о-х, нет, – покачал головой Тонио.
Он собрался было жестом подозвать Беттину, но в тот же миг почувствовал, как его подняли будто пушинку – ноги у него тут же подкосились, и он чуть не упал – и буквально вынесли на улицу. Он жадно вдохнул воздух. Дождь хлестал его по лицу. Пытаясь удержаться на ногах, Тонио прислонился к сырой стене.
Но, осторожно повернув голову, понял, что свободен.
Тогда он бросился бежать.
Боль скручивала онемелые ноги, но Тонио понимал, что бежит быстро, буквально летит в сторону тумана, обозначавшего канал. Он уже увидел фонари на причале, когда его схватили сзади и, несмотря на отчаянное сопротивление, поволокли во тьму. Он вытащил кинжал и воткнул его во что-то мягкое. Потом клинок у него выбили, и он звякнул о землю. Крепко держа Тонио, ему стали раздирать рот.
Он извивался и бился, пытаясь сопротивляться. Потом, давясь, задыхаясь, отталкивая палку, которую вставляли ему между зубов, почувствовал, что выпитое вино извергается наружу.
И он изрыгал его с конвульсивным содроганием, окольцевавшим болью его ребра. Но последовал еще один приступ. Он чувствовал, что если не сможет закрыть рот или освободиться, то сойдет с ума. Или захлебнется.
Гвидо не спал. Он находился в том состоянии, которое порой больше, чем сон, способствует отдыху, потому что его можно блаженно тянуть. Лежа на спине в маленькой гостиничной комнатушке крошечного городишка под названием Фловиго, маэстро смотрел на деревянное окно со ставнями, которое распахнул навстречу весеннему дождю.
Небо светлело. До восхода солнца оставалось около часа. И если в обычное время он наверняка бы замерз (он был полностью одет, но ветер задувал и нес дождь прямо в комнату), сейчас ему не было холодно. Воздух остужал кожу, но не пронзал до костей.
Уже несколько часов он непрерывно размышлял – и одновременно ни о чем не думал. Никогда еще за всю жизнь его рассудок не был столь опустошенным и столь перегруженным одновременно.
Он помнил о многом. Но старался не думать об этом, хотя одни и те же мысли снова и снова посещали его.
Например, о том, что в Венеции крутится великое множество шпионов государственной инквизиции, которые знают все обо всех: кто ест мясо по пятницам и кто бьет свою жену. А сами инквизиторы могут в любое время тайно арестовать и бросить в тюрьму любого человека, где его ждет неминуемая смерть от яда или веревки, накинутой на шею.
Кроме того, Гвидо помнил, что Трески – могущественная семья, а Тонио – любимый сын.
Ему было известно, что законы многих государств Италии запрещают кастрацию детей, если на то нет особых медицинских причин, если нет согласия родителей и самого мальчика.
Но когда дело касалось бедняков, эти законы не значили ничего. Зато в отношении богачей такая операция была делом неслыханным.
Гвидо не забывал о том, что даже в этом отдаленном городишке он все еще находится на территории Венецианского государства, и ему хотелось убраться отсюда подальше.
Он знал, насколько развращена и продажна Южная Италия. Но насколько развращена и продажна Венеция, только начал узнавать.
Все известные ему евнухи были оскоплены в раннем детстве, но он не ведал, для чего это делается: ради голоса или ради облегчения самой операции.
Тонио Трески уже исполнилось пятнадцать. Гвидо знал, что обычно голос ломается года через три после этого. А тот голос, который он слышал в церкви, еще не начал изменяться и был абсолютно чистым.
Все это маэстро знал. И не думал об этом. Не думал он и о будущем, о том, что может с ним случиться через час или через день.
Но время от времени все его знание полностью покидало его, и он окунался в воспоминания – снова без всякого анализа – о том, как впервые услышал голос Тонио Трески.
Это было туманной ночью, и Гвидо лежал на кровати, точно так же как лежал сейчас в этой каморке в Фловиго, полностью одетый, под раскрытым окном. Зимние холода уже отступили, и впереди его ждало путешествие домой.
Он с сожалением покидал Венецию, которая и очаровывала, и отталкивала его. Ему внушали суеверный ужас и процветающий купеческий класс, и скрытое и замысловатое управление. День за днем бродил он по Брольо и площади Сан-Марко, наблюдая весь этот спектакль, бесконечные церемонии у официальных зданий. И местные богатые музыканты-дилетанты, которые обладали таким же мастерством и талантом, как любой из тех, кого он знавал прежде, были непривычно любезны с ним.
Но пришло время уезжать. Пора возвращаться домой в Неаполь с двумя мальчиками, ожидавшими его во Флоренции. Теперь ему было мучительно вспоминать о них: ни тот ни другой не представляли собой ничего особенного. Кроме того, он немного боялся возможного недовольства своего начальства.
Но, в общем, ему было все равно. Он слишком устал от всего этого. Как хорошо было бы снова начать преподавать, не важно, что из этого выйдет. Гвидо хотел снова оказаться в Неаполе, в консерватории, в комнатах, где провел всю свою жизнь.
И в этот момент он услышал пение.
Поначалу это показалось ему всего лишь обычным уличным представлением, неплохим, не более того. Но такого он наслышался и в Неаполе.
Однако потом остальные голоса перекрыло сопрано, поразившее его красотой тона и замечательной живостью.
Гвидо встал с постели и подошел к окну.
Поднимавшиеся перед ним стены закрывали небо. А внизу, вокруг факелов и фонарей вдоль канала, завивался, поднимался туман. Он был как живой, этот туман, тянущийся за течением воды и щупальцами опутывающий источники света. Смотреть на него было неприятно.
Неожиданно в этом лабиринте каналов и улочек Гвидо почувствовал себя как в ловушке, и ему страшно захотелось вырваться на открытое пространство, увидеть снова, как звезды скользят по изгибу небесного свода и падают в Неаполитанский залив.
Но этот голос, словно поднимающийся вместе с туманом, вызывал в нем боль. Впервые в жизни он услышал голос, принадлежность которого не смог определить. Кто это пел: мужчина, женщина или ребенок?
Колоратура была столь легкой и гибкой, что, вероятно, голос принадлежал женщине. Но нет. В нем присутствовала та резкая, не поддающаяся определению острота, которая была явно мужской. Певший был молодым, очень молодым. Но кто бы стал тратить силы на обучение вокалу обычного мальчика? Кто бы стал так щедро передавать ему такое множество секретов?
Этот голос был безупречно точен. Он переплетался с сопровождающими его скрипками, поднимался над ними, спускался вниз, насыщался новыми красками без каких-либо усилий.
И в нем не чувствовалось медной резкости; он соответствовал скорее дереву, а не металлу, скорее томительному звуку скрипки, чем бодрому пению фанфар.
Это был кастрат! Певец должен быть кастратом!
Мгновение Гвидо колебался между стремлением немедленно разыскать певца и желанием просто слушать. Он восхищался тем, что молодой человек может петь с таким чувством. Просто невероятно! И тем не менее он это слышал.