Согласно наблюдению, произведенному мной после полудня, мы достигли в этот день 85°9 северной широты.
Вечером нам пришлось переправляться через большую, лишь недавно замерзшую полынью, напоминавшую большое озеро». Лед на этой полынье был, видимо, молодой и совсем еще тонкий. Странно, как могут образоваться здесь такие полыньи в это время года[232] .
С этих пор кончился гладкий лед, по которому идти было одно удовольствие, и дальше нам часто приходилось преодолевать большие трудности. В воскресенье, 24 марта, я записал в дневнике: «Лед становится хуже. Вчера был трудный день. Все же мы немного продвинулись вперед, но, боюсь, не больше чем мили на полторы. Право, этими бесконечными подниманиями тяжело нагруженных нарт можно вывести из терпения бедную спину. Но вернутся, надеюсь, лучшие времена. Холод тоже дает себя чувствовать, постоянно оставаясь все тем же; вчера он даже усилился от северо-восточного ветра. Мы сделали остановку примерно в 8 ч 30 мин вечера. День заметно прибывает, солнце садится все позже. Еще несколько дней, и мы увидим полуночное солнце. Вчера вечером мы убили Ливьегерена. Содрать с него шкуру оказалось делом нелегким». Это была первая собака, убитая нами. Потом той же участи подверглись по очереди и другие. И это было самое неприятное дело из всех выпадавших нам на долю во время всего пути. Особенно вначале, когда было еще очень холодно. Когда мы разрубили эту первую собаку на части и бросили ее остальным на съедение, многие из них предпочли остаться голодными всю ночь, чем дотронуться до такой пищи. Но время шло, и, отощав через несколько дней, они научились ценить и собачье мясо. Впоследствии мы не всегда были столь заботливы и не обдирали шкуру с убитого животного – попросту разрубали его на части вместе с кожей и шерстью.
В течение последующих дней лед временами несколько улучшался, но чаще оставался тяжелым, и мы все больше изнемогали, то помогая собакам тащить, то поднимая нарты каждый раз, когда они опрокидывались, то перетаскивая их через торосы и бугры. Иногда под вечер нам так хотелось спать, что глаза закрывались сами собой и мы засыпали на ходу. Случалось, даже просыпались, падая вперед на лыжи. Тогда мы поневоле останавливались, отыскивали подходящее для привала место, защищенное от ветра торосом или ледяною грядой. Йохансен распрягал собак, задавал им корм и пр.; на мою долю выпадало установить палатку, наполнить котел льдом, разжечь примус и как можно скорей приготовить ужин. Один день он состоял из лабскоуса, т. е. густой похлебки, сваренной из пеммикана и сушеного картофеля, на другой день – из фискегратина, т. е. запеканки из рыбной муки, пшеничной муки и масла, на третий – из жидкой гороховой, бобовой или чечевичной похлебки с пеммиканом и сухарями. Как вкусны были эти кушанья! Но все-таки у каждого из нас было свое любимое блюдо: Йохансен больше ценил лабскоус, мне же, пожалуй, вкуснее казался фискегратин. Постепенно, с течением времени и Йохансен присоединился к моему мнению и рыбное блюдо заняло почетное место в нашем меню.
Как только Йохансен справлялся с кормежкой собак, мы немедленно вносили в палатку мешки с провизией для ужина и завтрака и свои личные вещевые мешки[233], тотчас расстилали спальный мешок и, тщательно пристегнув откидную полу палатки, заползали в мешок, чтобы начать оттаивать свое платье. Занятие это было не из приятных: в течение дня все испарения тела пропитывали мало-помалу нашу верхнюю одежду и, замерзая, превращали ее в настоящий ледяной панцирь. Она становилась настолько жесткой, что, если каким-нибудь образом можно было бы сбросить ее с себя, она стояла бы сама собой; при каждом движении одежда громко хрустела. Насколько твердой и жесткой она была, можно судить хотя бы по одному тому, что обшлага моей куртки за время пути натерли мне у запястий глубокие раны до мяса. На правой руке рана, по-видимому, пострадала еще от мороза, и с каждым днем она становилась глубже. Я пробовал защитить ее повязкой, но она несколько зажила лишь к концу лета, а шрам от нее, очевидно, останется на всю жизнь. Когда мы в такой промерзшей насквозь одежде забирались вечером в спальный мешок, лед начинал медленно оттаивать, и на это затрачивалось немало теплоты нашего тела. Тесно прижавшись друг к другу, мы лежали, дрожа и стуча зубами от озноба; проходил, наверно, час, а иной раз и полтора, прежде чем по телу разливалось немного теплоты, в которой мы так болезненно нуждались. Наконец, одежда наша становилась мокрой и гибкой, но, увы, ненадолго: стоило нам выползти утром из мешка, – не проходило и нескольких минут, как одежда снова затвердевала. Нечего было и думать просушить ее в пути, пока стояли холода, а между тем она все больше и больше пропитывалась нашими испарениями. Не увеличивало удовольствия и то обстоятельство, что каждую ночь во время сна приходилось сушить у себя за пазухой или за поясом мокрые рукавицы, носки, подвертки, стельки из осоки. Мы и без того лежали всегда, словно обложенные мокрыми компрессами. А тут еще приходилось класть мокрые холодные вещи прямо на бедное голое тело! Но чего не сделаешь, если это необходимо. В награду утром мы могли надеть более или менее сухие вещи, что значительно улучшало самочувствие.
Но до чего нас клонило ко сну, пока мы, дрожа от холода, лежали в спальном мешке, ожидая, когда, наконец, поспеет ужин! Так как я исполнял обязанности повара, то волей-неволей должен был бодрствовать. Бывало, что это мне удавалось, но чаще, проснувшись, я убеждался, что все давным-давно переварилось. Когда кушанье было готово, мы с наслаждением уничтожали свои порции, лежа в мешке! Эти минуты были самыми светлыми в нашем тогдашнем существовании; мы целый день мечтали о них. Но часто так уставали, что глаза смыкались сами собой и мы засыпали, не донеся ложки до рта: рука бессильно падала вниз и пища проливалась.
После ужина мы позволяли себе некоторую роскошь, приготовляя изысканный напиток: воду такую горячую, какую только могли вынести, в которой растворяли творожный порошок сушеной сыворотки. Вкусом это питье – такой температуры, что только-только не обжигало рта, – напоминало кисловатое кипяченое молоко. Мы находили его чудодейственным и чрезвычайно укрепляющим; оно согревало нас с головы до пяток… Затем мы зарывались поглубже в спальный мешок, возможно плотнее стягивали его и, тесно прижавшись друг к другу, быстро засыпали сном праведных. Но и во сне мы продолжали тащить нарты и погонять собак – «на север!», «на север!». Меня не раз будили возгласы Йохансена, кричавшего во сне: «Пан! Баррабас!», «Гремучая Змея! Ну же, вперед, дьяволы!», «У-у-у, чертово отродье!», «Сасс, сасс!..»[234], «Ну, теперь все полетит к черту!..» – и я опять засыпал.
Когда мы согревались, нам обоим казалось, что в мешке довольно уютно; но насколько было тепло на самом деле, можно видеть из того, что, проснувшись однажды ночью, я почувствовал, что отморозил себе концы пальцев на руках.
А собаки спали прямо на снегу перед палаткой!
Утром мне, как повару, приходилось вставать пораньше, чтобы приготовить завтрак. На это уходило около часа. Один день мы завтракали шоколадом, бутербродами и пеммиканом; другой – кашей из пшеничной муки с маслом, овсянкой или чем-нибудь в этом роде. Запивали кипятком с творожным порошком. Когда завтрак был готов, я будил Йохансена; мы садились, не вылезая из спального мешка, и, разостлав у себя на коленях вместо скатерти одно из шерстяных одеял, – это называлось «накрывать на стол», – на нем сервировали завтрак. Приятно подкрепившись, делали записи в дневниках, и… наступало время трогаться в путь. Но какими усталыми мы себя чувствовали! Как часто готов я был отдать все на свете, только бы снова заползти на дно мешка и проспать там еще целые сутки. Это представлялось величайшим счастьем. Но нужно было спешить на север, все дальше на север! Мы одевались и выходили на мороз, чтобы приготовить сани, распутать постромки[235], запрячь собак и пуститься как можно скорее в путь. О, как жалели мы в эти тяжелые дни о теплых волчьих шубах, оставленных на «Фраме»!
Затем снимались с места. Я шел впереди, отыскивая среди громоздившихся льдов дорогу; за мной двигались нарты с моим каяком. Собаки скоро выучились следовать за мной. Но у каждой неровности они останавливались, и, если не удавалось криком заставить рвануть всем сразу и перетащить нарты через препятствия, приходилось возвращаться и, смотря по обстоятельствам, бить их или помогать им тащить. Позади следовал Йохансен с двумя другими нартами. Он то ободрял собак криком, то погонял их палкой, то