херувима: головка с крыльями и больше ничего.
– Душа – крылата, – напомнил он девице, а она, захохотав, сказала что-то про солдата, ведя его навстречу 'Дунайским волнам'; волны раскачивали пол, выгибая и проваливая шашки паркета, на полу, совсем как в дворянском доме, качались разноцветные девицы, черные мужчины; по стене над пианино и лысой головой тапера прыгала желтая, голая женщина с бубном.
– Ой, его тошнит! – вскричала девица, оттолкнув Платона.
В маленькой комнате, похожей на магазин посуды, ему облили голову ледяной водою, дали выпить несколько капель нашатырного спирта, это разредило густое, душное облако, вдруг окутавшее его.
– Пришли они?
– Кто? – ворчливо спросила женщина с янтарями.
– Агат и этот?
– Агат – камень. Какой Агат?
– С бородкой, черный? Пришел?
– Господи помилуй! – сердито вскричала женщина, размахивая полотенцем. Клавдия, позови Ермолая!
Она стала толкать Платона в спину, приговаривая:
– Никаких с бородками, мы не знаем, у нас заведение приличное, а вы не в себе и неспособный, идите-ко домой…
Благообразный человек принял, обнял Платона, бережно свел его с лестницы, одел, осторожно выставил за дверь в синий холод ночи и, ударив по затылку, сказал:
– Шантрапа!
Ударил он так сильно, что пальто Платона распахнулось, и он побежал, размахивая руками, боясь оторваться от земли.
Обиженный и больной, он не понимал: что случилось? Ошибся Агат и проехал с Покорским не в тот дом, или он пошутил над ним, сунув его к Шварцман?
Платон долго шел мелкими, быстрыми шагами по тихим улицам, по синеватым теням домов и чем дальше уходил, тем пустыннее, тише становилось вокруг, только снег хрустел все сильнее. В спину холодно светила луна, тяжелая, вязкая тень путалась под ногами, мешая итти и все кружилось: дома, связанные заборами, ошмыганные веники деревьев; стеною вставала огромная льдина неба в мелких трещинках звезд. Платон всползал на небо и, соскальзывая с него, как таракан со стекла, упирался руками, лбом в шаткие стены домов, покрытые инеем. Судороги рвали живот, стискивали горло, тупо били в голову, – мокрые волосы смерзались на висках, голова леденела и в ней медленно вращались тяжелые, медные колеса. Бессвязно и горестно думалось, что вот он идет куда-то в холоде, до боли сжимающем тело, а красавец Агат, наверно сидит где-то в теплой комнате, забыв о нем. И вообще о нем некому помнить, в жизни его никого нет, как на этой сонной, слепой улице. А, может-быть, Агат нанял извозчика и, объезжая публичные дома города ищет его? Он такой вежливый. Агат… Он – ловкий, часы у него летают, как летали бы у Лесли Мортона…
Острая, рвущая боль в животе обожгла его и остановила, внезапно ударив страшной догадкой:
– Агат отравил меня рахат-лукумом.
Каждое слово пошатывало его, усиливая страх до того, что боль стала тише, а в голове быстро, отчетливо рождались трезвые мысли.
– Отравили рахат-лукумом и вином, потому что испугались – донесу. Это Грек научил Агата. Я – донесу, сейчас же. Я – в полицию…
Он побежал, задыхаясь, чувствуя, что его нахлестывает изнутри уже не боль, а страх; именно страх разрывает живот тупым ножом. Тихонько взвизгивая, жмурясь он, с разбега, наткнулся на широкие ворота в кирпичной стене, из деревянной конурки у ворот поднялось что-то мохнатое, большое и крикнуло:
– Куда лезешь?
– Это – какое здание?
– Это тебе не здание, а бойня.
– Спасибо, – пробормотал Платон, зная теперь, куда нужно итти; он даже хотел снять шапку, но шапка не снялась, больно дернув волосы на висках и затылке. Сунув в карманы оледеневшие руки, он пошел вдоль стены, а от ворот вслед ему сказали, должно быть, шутя:
– Завтра утром приходи, баран, – зарежем!
Платон остановился и ноющим голосом, обиженно, едва выговаривая слова, ответил:
– Меня рахат-лукумом отравили, а вы, – эх!
Боль притихла, но терзал стальной холод, мучительно сжимая грудь, сдавливая виски ледяным обручем; но все-таки мельком Платон подумал, что, может-быть, никогда еще ни одного человека не отравляли рахат-лукумом, и что это было бы не так страшно, если бы не мороз.
Сейчас он добежит до полиции, там доктор даст ему лекарство против яда, и если ему станет лучше, он скажет, что отравился сам, а завтра утром или через два, три дня, Агат, узнав, что он не донес полиции и не хочет мстить, попросит у него прощения за то, что отравил, и тогда они будут друзьями на всю жизнь.
От этой мысли стало как-будто не так горько, а впереди засверкал на земле бездымный, золотисто красный костер; Платон бросился к нему, выбежал на площадь, очутился у огня, наступив на лужу растаявшего снега и сунул одеревяневшую от холода ногу настолько близко к живому золоту огня, что рыжебородый извозчик предупредительно сказал:
– Зажаришь ножку, баринок!
От костра на площади было темнее, чем на улицах; две лошади дремали косясь на огонь, на мордах их густо осел иней, один извозчик, стоя у огня, закуривал папиросу, другой, рыжебородый, поправлял концом кнутовища головни в костре. Платон узнал красно кирпичное здание купеческого клуба, бронзовый монумент против него и в синем небе – золотую луковицу колокольни Варвары Великомученицы. Полицейский участок тут, за церковью, в переулке…
Вздрагивая от холода, он грел руки и ноги, простирая их над огнем, прислушивался к боли: становясь все тупее, она тягостно разливалась по всему телу, вызывая неодолимое желание лечь и заснуть.
– Сейчас пойду, – думал он и не шел, воображая испуг и удивление Агата, слушая, сквозь дрему, все более медленный, замерзавший разговор извозчиков.
– Все едино, – говорил рыжебородый, – и у штатского своя судьба, свои неудачи.
Извозчик с папиросой еще более медленно ответил:
– Верно. А все-таки – памятник, который для памяти, ставят на кладбище, а в городе памятники для устрашения.
– Город не огород. Кого пугать?
– Не про то говорю, чтобы пугать, а – не зазнавайся, каков ты ни есть. Потому и ставят на площадях царям памятники, полководцам, генералам…
Платон хотел сказать извозчикам, что отравился рахат-лукумом и чтоб его отвезли в полицию, но припадок рвоты согнул его и, покачнувшись, он едва не упал головою в костер; рыжебородый оттолкнул его, сердито крикнув:
– Эх, вы, туда же, пьете!
Платон, лежа на снегу, сказал:
– Вези…
– Где живешь?
Платон слышал, как другой извозчик говорил издали:
– Везти его нельзя, замерзнет, ему бежать надо.
Рыжебородый потрогал ногою ногу Платона:
– Слышь – беги!
– Не могу, – сказал Платон почти засыпая, обессиленный судорогами.
– Ну, едем!
– Гляди, заморозишь.
– Пьют, а не умеют.
Платона взяли под мышки, поставили на мягкие ноги, потом свалили в сани. Озябшая лошадь