единицы.
У горстки собравшихся Цезарь потребовал права использовать существовавший на случай чрезвычайного положения фонд. В конце концов, заметил он, отныне не существует никакой угрозы вторжения галлов, и кто может заслуживать этого сокровища в большей степени, чем он, покоритель Галлии? Запуганные и взволнованные сенаторы не стали сопротивляться. Однако трибуну Цецилию Метеллу хватило смелости, чтобы наложить вето на использование фонда. Терпение Цезаря кончилось. Теперь не до защиты прав народа. И потому его войска вступили на Форум, открыли храм Сатурна и захватили общественное сокровище. Когда упрямый Метелл решил пресечь это святотатство, Цезарь вновь взорвался. Он велел трибуну отойти под угрозой смерти. За девять лет Цезарь привык к тому, что выполняется каждый его приказ, и у него не было ни времени, ни достаточной сдержанности, чтобы отказаться от своих командирских привычек. Метелл отошел. Цезарь взял золото.
Проведя две неприятных недели в Риме, он с облегчением возвратился к своему войску. Цезарь, как обычно, торопился. В Испании стояли легионы Помпея, предстояла новая кампания. Вместо себя командовать в ненадежной столице в качестве претора он оставил вполне здравомыслящего политика, Марка Лепида. Сенат был полностью обойден его вниманием. То обстоятельство, что сам Лепид был голубой крови и являлся к тому же избранным магистратом, никак не могло скрыть неконституционности этого назначения. Естественно, последовал взрыв недовольства. Цезарь пренебрег им. Конечно, он считался с видимостью законности, но предпочитал реальную власть.
Однако все остальные, те, кто видел в законе опору своей свободе и гаранта соблюдения традиций, пришли в смятение. Что следует делать в таком случае почтенному гражданину? Никто не мог сказать этого наверняка. Старые рекомендации направляли по опасным маршрутам. Гражданская война превратила Республику в запутанный лабиринт, в котором знакомая дорога вполне могла вдруг окончиться тупиком, а известный ориентир превратиться в груду развалин. Цицерон, например, наконец сумевший набраться необходимой отваги, чтобы явиться в лагерь Помпея, все еще пребывал в растерянности. Отведя новоприбывшего в сторонку, Катон заявил, что считает его приезд ужасной ошибкой и что он принес бы «больше пользы своей стране и друзьям, если бы остался дома, соблюдая нейтралитет».[240] Даже сам Помпеи, обнаружив, что единственным вкладом Цицерона в подготовку к войне стали лишь полные пораженческого настроя остроты, публично пожелал ему отправляться в стан врага. Но Цицерон вместо этого погрузился в скорбное бессилие и хандру.
Однако такое отчаяние являлось привилегией состоятельного интеллектуала. Позволить его себе были в состоянии немногие из граждан. Большинство искало другие пути приведения в порядок воцарившегося хаоса. Для римлянина не было ничего страшнее утраты чувства содружества, ощущения товарищества, и чтобы исправить такое положение, он готов был пойти на любые крайности. Однако кому в гражданской войне может отдать гражданин свою верность? Не своему городу, не алтарям предков, не самой Республике, ибо на все это претендовали обе конфликтующие стороны. Впрочем, он мог связать свою судьбу с судьбой полководца и, безусловно, найти товарищей в рядах его армии, мог обрести принадлежность к отраженной славе имени командира. Вот почему легионы Галлии захотели перейти Рубикон. После девяти лет походов что значили для них традиции далекого Форума по сравнению с братством военного лагеря? И что представляла собой Республика в сравнении с их полководцем? Никто не умел вызвать в войсках более пылкую преданность, чем Цезарь. И посреди смятения войны этот фактор, быть может, стал самой точной мерой его величия. Прибыв в Испанию летом 49 года до Р.Х., где ему противостояли три армии ветеранов Помпея, он смог заставить своих солдат напрягать силы до предела и переносить крайние лишения, чтобы за несколько месяцев полностью уничтожить врага. Неудивительно, что, располагая подобной стальной предстанностью, Цезарь посмел пренебречь правами других граждан, а иногда и пределами человеческих возможностей. «Твой дух, — впоследствии говорил ему Цицерон, — никогда не удовлетворялся теми узкими рамками, которые отвела для нас природа».[241] Как и души следовавших за его звездой людей: «Мои легионы, — хвастал Цезарь, — готовы опрокинуть сами небеса».[242]
И в этом соединении душ Цезаря и его войск а просматривался облик нового порядка. Узы взаимной верности всегда образовывали основу, саму ткань римского общества. Это же можно было сказать и о времени гражданской войны, только без учета прежних сложностей и нюансов. Куда проще следовать гласу трубы, чем вихрю противоречивых обязанностей, всегда определявших жизнь гражданина. И тем не менее эти обязанности, созданные вековыми запретами и традициями, было не так уж просто отвергнуть. Без них умерла бы сама Республика, — во всяком случае в том виде, который она приняла за столетия. Меры и разновесы, всегда умирявшие присущую римлянам любовь к славе и направлявшие ее в нужное для города русло, могли вот-вот исчезнуть. Древнее наследие обычаев и законов могло оказаться утраченным навсегда. И губительные последствия подобной катастрофы стали очевидными уже в первые месяцы гражданской войны. Политическая жизнь еще существовала, но в виде мрачной пародии на себя. Искусство убеждения все в большей и большей мере замещалось насилием и устрашением. Амбиции магистратов, более не зависевшие от результатов голосований, оплачивались теперь кровью сограждан.
Неудивительно, что многие сторонники Цезаря, освободившиеся от ограничений и запретов, от утомительных условностей, испытывали чувство опьянения миром, в котором на первый взгляд не было возможных пределов их достижениям. Однако некоторые из них заходили слишком далеко и чересчур быстро — и платили за это. Курион, как всегда горячий и порывистый, погубил в Африке два легиона; презирая бегство, он погиб со своими людьми, которые обступили его столь плотно, что трупы их остались стоять подобно снопам на поле. Целий, по-прежнему увлеченный интригами, возвратился к своим политическим корням и попытался провести в жизнь старую программу Катилины в отношении отмены долгов. Будучи изгнан из Рима, он учинил в сельской местности помпеянский бунт, был схвачен и убит… жалкий конец. Из троих бежавших к Цезарю друзей ухитрился не споткнуться только Антоний. Это стало следствием не столько того, что он прочно стоял на ногах, сколько увлеченности другими делами. Когда Цезарь оставил его командовать в Италии, Антоний потратил большую часть своей энергии на устройство на постой у сенаторов своего гарема из актрис, на блеф в общественном собрании, или — любимое развлечение на пиршествах — управление запряженной львами колесницей в маскарадном облачении бога вина Диониса. Тем не менее в бою ему не было равных, а Цезарь умел прощать стали и натиску любую вульгарность. Следствием этого стало быстрое продвижение Антония. Как офицер он был достоин тех людей, которыми командовал. Когда в начале 48 года до Р.Х. Цезарь, наконец, взялся за самого Помпея и в середине зимы переплыл с войсками через Адриатическое море, Антоний, презирая шторма и флот Помпея, привел к нему в качестве подкрепления четыре легиона. И когда армии принялись нервно прощупывать друг друга, совершая взаимные уколы и налеты, он всегда оказывался в самой гуще событий, — стремительный, как молния, не знающий усталости, самый блестящий и известный участник событий.
Некоторая часть чудовищной энергии Цезаря как будто бы передалась всем его солдатам. Казалось, подобно духам усопших, они подкрепляют свои силы кровью врагов. Старый соперник Цезаря Марк Бибул, командовавший Адриатическим флотом Помпея, «спал на борту корабля даже в самый разгар зимы, напрягал до предела свои силы, отказываясь от всего, чтобы только скорее вступить в соприкосновение с врагом»,[243] однако Цезарь сумел организовать блокаду, оставив разбитого Бибула умирать от лихорадки. Когда Помпеи в последовавшей войне «на измор», пытался взять противника голодом, легионеры Цезаря выкапывали коренья и пекли из них хлебы. Их они, в знак непокорности, перебрасывали за неприятельские частоколы. Неудивительно, что люди Помпея «приходили в ужас перед лицом свирепости и неприхотливости своих врагов, которые казались скорее дикими животными, чем людьми[244]»; да и сам Помпеи, когда сторонники показали ему испеченный солдатами Цезаря хлеб, приказал им не распространяться об этом.
Однако наедине с собой Помпеи оставался уверенным в себе. Он знал, что ничьи солдаты, и даже солдаты Цезаря, не способны вечно питаться корнями. Ободряемый Катоном, продолжавшим оплакивать смерть каждого из сограждан, вне зависимости от того, на чьей стороне тот находился, он ожидал, что армия Цезаря развалится сама собой. Стратегия его как будто бы оправдалась в июле 48 года до Р.Х., когда Цезарь после острой неудачи на нейтральной территории между двумя армиями, вдруг оставил обжитую позицию на Адриатическом побережье и отошел на восток. Наступило мгновение, когда Помпеи — будь он действительно тем самым тираном из предчувствий Цицерона, — мог, не встречая сопротивления, переправиться в Италию, однако он предпочел избавить родную страну от ужасов вторжения. Вместо этого