и не был, как утверждал Цицерон, «отмечен лишь своими чудовищными преступлениями и непристойным богатством»,[106] то, бесспорно, обладал чутьем на сладкие куски — корабли, спорные виллы, дочерей их хозяев. Но истинной специальностью Верреса был антиквариат. Годы грабежа греческого мира вселили в души римской знати безграничную любовь к высокому искусству. Официально симпатия эта считалась достойной презрения как проявление декадентского самоублажения, однако за сценой римские гранды отчаянно конкурировали между собой за любую продававшуюся ценную картину или изваяние. И теперь, когда дни штурмов и грабежей греческих городов пришли к концу, первый в мире рынок произведений искусства начал быстро набирать силу. Цены взлетали до небес, дельцы наживались. Нововведением Верреса здесь стало внедрение в торговлю гангстерских методов. Занимаясь изготовлением подделок, он содержал отряд экспертов, «ищеек»,[107] вынюхивавших подлинные шедевры. Веррес умел делать свои предложения так, что никто не смел отказать ему. Один из провинциальных старейшин, посмевший отказать губернатору, был раздет донага и привязан к конной статуе на центральной площади его города. Все происходило в самый разгар зимы, изваяние было сделано из бронзы, и старик скоро переменил свое решение. Прочих супостатов Веррес попросту распинал — даже если они были римскими гражданами.
Таким был человек, с которым собрался разделаться Цицерон. Он понимал, что, невзирая на тяжесть преступлений обвиняемого, дело окажется нелегким. Веррес имел высокопоставленных друзей и «длинные руки». Когда Цицерон отправился в Сицилию, чтобы изучить дело на месте, он обнаружил там подозрительную тенденцию: свидетели или намертво замолкали, или исчезали без следа. К счастью, пребывание квестором принесло ему достаточное количество собственных сицилийских знакомых. Свидетельства обнаруживались повсюду, даже в молчаливой провинции, разоренной Верресом дотла. В качестве обвинителя Цицерон был удовлетворен увиденным, однако как перспективный государственный деятель он был повергнут в ужас. Моральное падение Верреса в корне поразило два его страстных убеждения: в том, что Рим несет благо миру, и в том, что механизм Республики несет благо самому Риму. Вот почему Цицерон мог совершенно серьезно утверждать, что ставки в грядущем процессе имеют абсолютно апокалиптический характер. «Внутри окружающего мир океана не найдется такого места, сколь бы далеким или неприметным оно ни было, которое не пострадало бы от жажды угнетения других, которая гонит наш народ вперед, — предостерегал он. И если Веррес не будет осужден, тогда — осуждена будет Республика, ибо оправдание этого чудовища послужит прецедентом оправдания всех будущих чудовищ».[108] Хотя сказано крепко и даже чересчур, в словах его кроется нечто большее, чем нередко присущее адвокату желание «пустить мурашки» по чужой коже. Цицерон должен был верить в собственные слова — ради любви к собственным политическим идеалам и уважения к себе. Если курсус вознаграждает жадность, а не патриотизм, если такой человек, как Веррес, сможет восторжествовать над ним, тогда Римская Республика действительно прогнила насквозь. Вот тот аргумент, которого Цицерон придерживался всю свою жизнь: его личный успех следует рассматривать как показатель здоровья Рима. Истинный критерий здесь без всякого шва соединяется с излишней любовью и уважением к себе.
Гортензию не понадобилось много времени, чтобы понять, кому придется противостоять. И чтобы не приступать к процессу на условиях Цицерона, он попытался по возможности оттянуть слушание дела. В итоге оно оказалось назначено на дату, предшествовавшую длительному перерыву в деятельности судов. Для обвинения подобная задержка была сокрушительной. Обычаи, определяющие выступление адвоката, требовали времени, и если Цицерон собирался придерживаться их, процесс затянулся бы не на один месяц. А чем дольше продолжался бы он, тем больше возможностей для подкупа и выкручивания рук получил бы Веррес. Так что на открытии процесса защита имела все поводы для благодушия. Цицерон, однако, подготовил сокрушительный удар. Вместо того чтобы следовать обыкновенным судебным ритуалам, он беспрецедентным образом выложил все свои свидетельства в последовательности коротких речей. Уже выслушав первую из них, Гортензий понял, что дело проиграно. Он отказался от положенной ответной речи, и процесс на этом закончился. Веррес, отнюдь не желавший дожидаться неизбежного приговора, бежал в Марсель вместе со своей коллекцией произведений искусства. Цицерон отпраздновал победу публикацией полного текста заготовленных им речей, вне сомнения, изящно подработав их согласно вкусам народа и вставив некоторое количество колкостей в адрес Гортензия. Новость разошлась по всему Риму: король лишился короны; правление Гортензия в судах пришло к концу.
Гегемонии Цицерона было суждено продлиться всю его жизнь. И преимуществам, которые она принесла ему с точки зрения влияния и контактов, не было числа. Однако существовала и более быстрая выгода. В начале своей обвинительной речи Цицерон заявил, что не стремится к личной наживе. Тезис этот был в высшей степени лицемерен и лжив. Как превосходно знал Цицерон, обвинитель имел право претендовать на ранг любого осужденного с его помощью лица. Веррес являлся претором, и после его осуждения все положенные ему по статусу привилегии переходили непосредственно к Цицерону. Среди них числилось и право выступать в дебатах раньше других, не наделенных достоинством претора сенаторов. Для человека, обладающего таким красноречием, как Цицерон, это было жизненно важной привилегией. Теперь он мог блистать своим искусством слова не только в судах, но и у политического кормила.
Конечно, Цицерону предстояло пройти огромный путь, однако он продвигался на нем огромными шагами. «Задумайся о том, что представляет собой этот город, задумайся над природой собственной цели, и о том, что представляешь собой ты сам», — советовал ему брат. «Каждый день, спускаясь к Форуму, вновь и вновь повторяй про себя эти слова: «Я — новый человек! Я хочу быть консулом! Это Рим![109]».
Высший приз сделался для него отныне вполне достижимой мечтой.
Бык и мальчик
В течение всех 70-х годов до Р.Х. Капитолий оставался строительной площадкой. Великий храм Юпитера постепенно поднимался из пепла и после того, как был развеян по ветру прах самого Суллы. Никто и не мыслил, чтобы величайшее из всех строительных предприятий Республики велось на скорую руку. Еще до окончания стройки Цицерон провозгласил храм «наиболее знаменитым и прекрасным зданием» Рима.[110] И если гибель предыдущего храма явно предвещала гражданскую войну, то строительство нового, ход которого был виден всякому, вышедшему на Форум, свидетельствовало о том, что боги вновь милостивы к Риму. Мир возвратился, была восстановлена Республика.
Во всяком случае, в это, по мнению сторонников Суллы, должны были верить все римляне. Вот почему они так старались сохранить надзор за Капитолием в своих руках. После смерти Суллы официальная ответственность за строительство храма перешла к наиболее достойному из его сподвижников, Квинту Лутацию Катулу, человеку, казавшемуся истинным воплощением сенаторской надменности. Благородное происхождение сочеталось в нем с общеизвестной суровой и старомодной прямотой, завоевавшей ему не знающий равных авторитет среди сенаторов. Он, бесспорно, являлся самым выдающимся среди наследников Суллы. Но даже преданность Катула имел свои пределы. Сулла намеревался обессмертить свое имя, поместив его на гигантском архитраве храма, однако у Катула были на сей счет другие планы. Он предпочел заменить имя Суллы собственным.
Тем не менее такое самоуправство, похоже, не сказалось на солидной репутации Катула. Скорее напротив. Память Суллы была запятнана, и имя его воспринималось как недобрый знак. Воспользовавшись репутацией своего бывшего вождя для собственного продвижения, Катул только подтвердил это. Его преданность наследию Суллы оставалась неизменной, однако сам способ, которым наследие это на острие меча было навязано Республике, явно смущал всякого, кто считал себя консерватором. Совместно с Гортензием, не только его ближайшим политическим союзником, но и родственником по браку, Катул пытался проповедовать благородный, обращенный в прошлое идеал, согласно которому благодарный римский народ будет продвигаться к чести и славе под мудрым руководством Сената. А им, в свою очередь, должны руководить люди, подобные ему самому, воплощавшие в себе древние порядки Республики, связанные оставленной предками традицией, твердой, как кремень. Впрочем, у Республики было много различных традиций, путаных и сбивающих с толку, не поддающихся любого рода кодификации. В прошлом