поверх шахматного пола, затем опустил взгляд себе на руки. — Когда мы впервые услышали звуки, доносившиеся оттуда посреди ночи, моя тетя была убеждена, что у нас завелись крысы. Понимаете, работа, которой я занимался, сам ее предмет, — это же чистая мысль, чистая концепция.
— Работа, которой вы занимались? — Я потер себе лоб костяшками пальцев, пытаясь прояснить голову. — Вы хотите сказать, она привлекла акулу?
— Я думаю, это случилось потому, что не было никакого физического якоря. На таком уровне тело является, по существу, мыслью, набором абстрактных вычислений. Каждый день, когда я сидел за столом, работая с числами и моделями, я на самом деле гнал свою маленькую мансарду в океан идей, все дальше и дальше от дома. Не много на свете людей, которые могли бы увести лодку так далеко, как я, которые способны были бы оказаться над такими же глубинами.
Он потел все сильнее. Мокрые пятна у него под мышками увеличивались, и появлялись новые, на воротнике.
— Гении не сходят с ума, — сказал он. — Вот чего не понимают другие. Они забираются так далеко, что вода делается прозрачной как стекло, и они видят на многие мили, видят так глубоко, видят в таких направлениях, в каких никто никогда не видел прежде. Они оказываются над невероятными безднами, дно под ними опускается все ниже, ниже, ниже и ниже, и некоторые из них попадаются. Что-то выбрасывается из их мыслей, изнутри их собственных голов и через акт собственно размышления — потому что голубая пучина присутствует там тоже, понимаете? И это их забирает…
Он сбился, дрожащими руками пытаясь обхватить колени.
— Когда я должен капать?
— Послушайте, — сказал я. — Простите, что я задал вам этот вопрос. Слишком тяжело проходить через все это снова…
— Когда я должен закапать эти чертовы капли?!
Вздрогнув, я автоматически сунул руку за телефоном.
— Через семь минут, — сказал я. — Я не хотел вас расстраивать. Простите.
Он ничего не сказал в ответ, просто сидел, уставившись на свои руки, лежавшие у него на коленях, а его пропитанная потом рубашка липла к тощим ребрам. Его прическа тоже несколько утратила очертания, и волосы местами плоско прилегали к макушке, к вискам и ко лбу. Капля пота скатилась по левой линзе его очков, сорвалась и упала.
Мы сидели в молчании.
— Простите, — сказал он наконец, по-прежнему глядя себе на руки.
— Ничего. Вам и вправду не надо было об этом рассказывать. Мне очень жаль, что я спросил вас.
Никто поднял голову. Его потное лицо казалось даже еще более осунувшимся, бледным и перекошенным, чем минуту назад. Он уставился на меня, потом открыл рот и — словно бы пересказывая что-то выученное наизусть — снова пустился в свой рассказ.
— Мой дядя был таксистом. Если хочешь быть таксистом в Лондоне, надо сдать экзамен, чтобы доказать, что знаешь весь город. Мой дядя никогда не забывал ни единой улицы, ни одной дороги. Он мог найти в Лондоне любое здание, но никак не мог запомнить, где живет он сам. Говорили, что у него кратковременное повреждение памяти, но это было не так.
— Постойте, вы не говорили, что акула напала и на него тоже…
Никто неопределенно кивнул, словно этот вопрос явился откуда-то из его собственной головы.
— На всех нас. Моя тетя под конец никого не узнавала. У нее были кошмары. Какая-то тень скользила у нее в мозгу, с зубами и глазами. Порой она просыпалась среди ночи, видела в постели рядом дядю и кралась вниз, чтобы позвонить в полицию. Утверждала, что в дом забрался кто-то посторонний. Иногда звонила туда по три, по четыре раза за ночь. А порой из-за испуга впадала в неистовство.
— О господи, — сказал я.
История Никто, ее воздействие на самого рассказчика, ее разрушительная сила, — мне трудно было это в точности ухватить, но что-то шло не так. Что-то шло совершенно не так. Мой желудок казался мне болтающимся курдюком с теплой водой.
— Раз случившись, это продолжало происходить снова и снова, с одним или другим из нас, из ночи в ночь. К нам приходили, обследовали дом на предмет возможной утечки газа, проверяли нашу еду, обследовали стены и потолки, чтобы выяснить, что такое могло это вызывать, какой такой яд? Но ничего не было. Мне снились кошмары. Причиной этого были мои теории. Числа и математические формулы. Оно не прекращало являться по ночам. С кем это случится на этот раз? Я пытался не засыпать. С кем это произойдет и что на этот раз будет забрано? Под конец оставаться в том доме было все равно что…
Мои внутренности сжались, и я натужился. Из меня выдавилась длинная скользкая полоса слюны, но не рвота. Я глотал, давился, снова глотал. Никто прервал свой рассказ и смотрел на меня, щеки у него совсем ввалились, и острые скулы торчали из-за очков. Я смахнул с глаз слезы.
— О боже, — сказал я, вытирая рукавом рот. — Господи, простите.
— Да, — сказал Никто. — Скоро мне надо будет закапать капли. Как думаете, вы сумеете напомнить мне, когда придет время?
— Сумею, — сказал я, стараясь привести в порядок голову, — но, по-моему, до двух всего минута- другая, потому что…
— Я не могу принять их до двух часов, — мягко перебил меня Никто. — Понимаю, вы думаете, что это не имеет значения, потому что остается всего несколько минут. Но это очень важно. Количества идеально сбалансированы. Как секунды. Шестьдесят секунд идеально сбалансированы в минуте. И делят ее на части. Секундой больше в минуту не поместить.
Я заметил, что сунул руку не в тот карман, и полез в другой.
— Вы отправитесь вместе со мной, не так ли?
— Да, — сказал я, вытаскивая телефон.
Что-то здесь шло совершенно не так. Пусть даже особенности происходящего продолжали ускользать, инстинкт заставлял меня держаться за этот единственный основной факт. Мне требовалось уйти, отдохнуть, прочистить мозги и подумать.
— Мне надо вернуться в отель, упаковать кое-какие вещи, а потом…
— Сколько минут? — прошептал Никто, кусая костяшку большого пальца.
Теперь он выглядел совершенно ужасно. Его рубашка сочилась потом, липкая и мятая, она прижималась к ребрам и болезненно впалому животу. Волосы были распластаны, встрепаны, лишены всякой формы. Даже его большие темные очки выглядели старыми и грязными. Пот из него буквально лился, капли падали у него с носа, с подбородка, даже с джинсов. Кап-кап, кап-кап-кап.
— Четыре, — сказал я.
Руки у меня дрожали. Мне никак не приходило в голову, что же теперь делать.
— Вы знаете, что я мертв, не так ли? — сказал Никто. — Смотрите. — Он вытянул плоскую ладонь. Жидкость капала с кончиков его пальцев с постоянным постукиванием. Кап-кап-кап-кап. — Видите?
— Я не…
— Вы знаете. Это же так очевидно. — Потом, словно бы его что-то осенило, он быстро повернулся на стуле, выставив передо мной костлявую спину. — Ш-ш-ш, что ты делаешь? Ты выдаешь слишком много, все выдаешь, не позволяй ему говорить. Это ничего не значит. Нет, конечно же, значит. Но я не могу удерживать уровень без капель. Черт, тебе же надо удерживать уровень, потому что мы никогда не знаем, что он собирается сказать. Но это длится слишком долго, весь клубок распался на части — распущенные нити и дыры, он выглядывает из них, ты знаешь, как он показывается наружу как раз перед закапыванием. Меня это не касается, мне нет дела до клубка, работа, которую ты должен был сделать, почти уже выполнена. Ш-ш-ш, тише, он может услышать.
Никто снова повернулся ко мне. Его очки врезались ему в щеки, меж тем как лицо было рассечено широченной ухмылкой, показывавшей коричневые зубы и багрово-черные десны.
— Прошу прощения, — сказал он. — Консультативный вызов. Все время эти вызовы, вызовы. Проклятие двадцать первого века.
Жидкость струилась из него, образуя коричневые лужицы вокруг ножек его стула.
Прочь отсюда. Прочь отсюда. Прочь отсюда. Я медленно, очень медленно перенес свой вес на пятки,