дождем, название которой он носит.
— Эй, Хорхой, квохта под дождем, — сказал Кирка, встретив его возле дома. — Ты ее так любил, а кулаки поднял. Пьяный был, что ли? Заревновал, наверно.
— Теперь что говорить, — махнул рукой Хорхой. — Ты тоже не вовремя подвернулся. Доктор. Не мог сказать, что дерево, а то кулаки, кулаки.
— Не мог, у нас это строго. С первого дня учебы об этом твердят. В нашем деле обмана не может быть, мы за жизнь людей отвечаем.
— Грамотные становитесь.
Кирка не понял, что этим хотел сказать Хорхой, да это его и не интересовало.
— Дай оморочку, на тот берег съезжу.
— Мне бы сейчас куда уехать, далеко-далеко, чтобы больше ничего не слышать, не знать.
— Но ты не хорхой, не улетишь и не нырнешь под воду, тебе придется отвечать. Не завидую тебе.
— Ты виноват, если бы не ты, все поверили бы…
— Он избил жену, а я виноват. Хорош ты! Людей не обманешь, они все равно узнали бы. Ты сейчас лучше думай, как ответ будешь держать. Ну что, даешь оморочку?
— Бери.
Кирка побежал было на берег, но, вспомнив, что одет в выходной костюм, вернулся и стал переодеваться.
— Иди, поя, поешь, — обращаясь, как к маленькому, позвала Агоака. — У моря-то, как рассказывал, рыба чужая, невкусная. Отведай нашей, этот паршивец — драчун утром поймал. Что бы тебе вкусное приготовить, а? Я приготовлю.
— Да все вкусное, тетя, не надо ничего отдельно готовить.
— Ты там городское ешь, вас, докторов, наверно, особой пищей кормят, чтобы грамота подавалась лучше…
— Теперь в Нярги столько грамотных, они что, едят другую пищу?
— Да, много нынче грамотных. Даже вот прикрывающая негодяя мужа Кала уже бекает.
— Как это бекает? — засмеялся Кирка, взглянув на смущенную Калу.
— В школе по вечерам Лена их обучает. Готовим мы здесь еду, а она в бумаги уткнется и бе-е-е, ме- е-е. Побекает, и слышу — слово получилось. В нашем доме теперь все заболели этой болезнью, отец твой, мать, моя Гудюкэн с мужем, это я про старших говорю, дети само собой учатся. Смешно мне бывает, когда твой отец просит помощи у детей. Ой, смешно! Бекает, бекает, бедный, только слово не складывается, тогда он к детям. Эти-то мальки учат родителей! А еще смешнее, когда они садятся за столики писать. Тут уже я вдоволь, с запасом на год, смеюсь. Так смеюсь, ноги не держат меня, трубка из рук вываливается. Садятся они, положат бумажки, какие найдутся, берут палочку-карандаш, наклоняются, и все обязательно высунут языки. Ты бы поглядел на них! Все высунут языки, как усталые собаки, только что слюни не текут. Потом ведут палочкой в одну сторону, а языки у них почему-то в другую сторону, не слушаются, что ли. Я нахохочусь, потом говорю им: зачем вам палочки, бумага, языком пишите, на чем хотите. Отвечают, ты неграмотная. Верно, я неграмотная. Поздно мне учиться, а другой раз так хочется рядом с ними языком поводить. Ох, заговорилась я с тобой. На тот берег собрался, что ли? На днях наши собираются там хомараны ставить, чтоб не ездить туда и обратно. Пусть живут там. Ешь, ешь. Да, еще одна новость! Богдан-то наш ребенка заимел, родился у них сын. Все джуенские говорили, будто его жена бесплодная, а он сделал ребенка. Вот мужчина! Я всегда говорила, Богдан — это мужчина. Тот, кого задали при большой любви, всегда вырастет мудрым, сильным, удачливым. Так, доктор? Как у вас говорят?
Кирка засмеялся, кивнул головой, чтобы удовлетворить словоохотливую тетю.
— Вот так, неграмотная я, а понимаю в жизни. А что было бы, если грамоте обучена была?
— Профессор вышел бы. Самый ученый человек.
— Да. Мог бы и выйти. Как назвал, пропес? Слово-то какое умное. Хорошо, что ты на доктора учишься, лечить нас будешь. С Богданом-то письмом разговариваешь?
Кирка, к своему стыду, ни разу не написал Богдану, в его памяти он остался серьезным, недоступным человеком, с которым не поговоришь о житейских делах.
— Не писал я, — сознался Кирка.
— В следующее лето он возвращается на Амур. Не узнать его. Прислал твердую бумагу со своим изображением. Жена рядом. Красавица! А ты не женился?
Агоака тут же прикусила язык — ох, какая она к старости стала забывчивая! Слишком еще свежи в памяти людей его женитьба и жизнь с Исоакой. Вот неловко получилось!
— Ты чего его не кормишь? — набросилась она на Калу, чтобы как-то скрыть смущение. — Хочешь, чтобы отощал? Силы от побоев убавилось? — и обернулась к Кирке: — Что тебе на вечер приготовить?
— Не надо, тетя, ничего не готовь. Может, я даже не вернусь, поеду куда-нибудь сети ставить, там переночую. Соскучился по Амуру, понимаешь?
— Кто куда ни уезжал, все так говорят. Но я никогда никуда из Нярги не уезжала, разве что в Болонь да в Малмыж, но это все рядом, все на Амуре. Вот мать Богдана тоже скучала в первое время там, на Харпи. Теперь пообвыкла. Да, еще новость ведь есть. Тетя твоя умерла, мать Ойты, отмучилась бедная. Теперь дом отца Ойты как на сильном ветру шатается. Собрались все разбегаться, одного старого оставят с молодой, думаю. Это вдвоем-то им жить в таком большом доме? Да там со скуки подохнешь! Даже Гэйе угрожает уйти, да куда ей одинокой-то деваться? Замуж за старика разве? Молодость виновата, в молодости родила бы детей, теперь бы жила, как люди живут. А так, бездомная…
— Тетя, спасибо тебе за еду, поеду я, — сказал Кирка.
— Ты как русский стал, спасибкаешь за еду. Смешно мне в первый раз было, спасибо за еду, надо же! Голодного ведь накормила, за что спасибо? Если утопающего из воды — тоже спасибо, что ли?
Кирка засмеялся и пошел на берег. Там постоял, подумал — ехать на тот берег или сразу податься на дальние озера; на той стороне мать с отцом, но там же и Исоака с Мимой, а с ними ему не хотелось встречаться. С Исоакой ему не избежать встречи — они живут в одном доме. Старая женщина никогда не напоминала о прежней близости, не начинала разговора, но тем не менее Кирка всегда испытывал большую неловкость при ней. А Мима — первая любовь, первая боль. Кирка был обижен на нее, когда она откровенно издевалась над ним после его женитьбы на Исоаке. Она не говорила обидных слов, она все высказывала глазами, поведением своим при неожиданных встречах, а встречаться приходилось часто, Нярги — не город. Она презирала Кирку. И было за что презирать, Кирка понимал, а сердцу не укажешь, оно любит, оно и обижается. Отношение Мимы резко переменилось, когда он стал студентом. Она стала ему улыбаться, и глаза излучали такой же призывный свет, который Кирка видел во время прежних тайных встреч на осенней путине. Во Владивостоке, стоило ему вспомнить Амур, свое стойбище, как тут же откуда- то ударял этот свет, ударял внезапной молнией. Первая любовь!
— Ты не смотри так на меня, — как-то при встрече в прошлый свой приезд попросил ее Кирка.
— А что? — словно выдохнула Мима. Какой был у нее голос — ой! Разве забудешь такой голос!
Мима стала настоящей женщиной, а когда девушки превращаются в женщин, к ним приходят ум и хитрость. Поняла Мима, что она все еще сушит сердце Кирки, стала откровенно искать встречи, а при встречах улыбалась еще милее, и глаза ее горели этим дьявольским светом. Разговор начинала она, говорила обо всем, что взбредет в голову, смеялась даже тогда, когда было Кирке совсем грустно — хоть утопись. Ей что, она замужем, муж видный, хороший человек, есть у нее дети — ей легко, она вошла в привычный житейский круг, из которого часто до могилы уже не выходят, и ей ничего не стоит мучить неустоявшееся, ищущее любви сердце Кирки. Она ведь не вспомнит те трепетные ночи, не забьется ее сердце так, как оно билось тогда. У нее все уже устоялось. А может, она тоже помнит, любит?..
Кирка столкнул оморочку; он решил в первый же день покончить со всеми сомнениями, чтобы потом жить спокойно, заниматься любимой рыбной ловлей и сбором лекарственных растений. Направив нос оморочки чуть наискосок сильному течению, он что есть силы принялся грести маховиком. Легкая лодчонка уточкой подпрыгивала на небольшой волне, и, несмотря на все старания гребца, ее сносило течением вниз. Кирка мерялся силой с амурской водой. Но кто же, кроме безумцев или влюбленных, гребет против течения на середине реки? Смотрели с берега на него няргинцы, и каждый по-своему рассуждал о нем. Только один Хорхой завидовал ему, потому что понял: ему самому неплохо было бы сейчас поспорить с амурским