ногам мужа и потеряла сознание. Она уже не слышала ни переполоха среди пассажиров, ни перепуганного визга кондукторши, ни крика Петра Василича: «Кто-нибудь! Помогите же! Помогите!», ни воя «скорой помощи».
В себя Галина Алексеевна пришла только поздно вечером. Билеты на Красноярск к тому времени пропали, отправлена была с главпочтамта телеграмма директору леспромхоза Михалычу – с сообщением о непредвиденной задержке и просьбою прислать до востребования денег, были уже выбиты (с огромным трудом) два места в гостинице «Горняк» для командировочных, куплены были (с трудом титаническим) необходимые лекарства. Пока Петр Василич все устраивал, Любочка тихонечко всхлипывала в уголку гулкого голого больничного коридора, ей было холодно и страшно, и ужасно хотелось к маме, а мама была и здесь и не здесь, за одной из одинаковых белых дверей. Со страху ли, с устатку, но постепенно девочка заснула, и снился ей длинный, липкий кошмар, из которого, проснувшись, помнила она только мерзлую разверстую могилу, поверх которой гуляла колючая поземка, да бабку в гробу – поджатые губы и голова с кулачок.
Потом вернулся папа с лекарствами и пропуском в гостиницу. Тут же, из-под земли словно, выросла перед ним накрахмаленная медсестричка с радостной новостью: «Галина Алексеевна пришла в себя, опасность миновала». Кошмар кончился.
Галина Алексеевна провела в больнице три дня. Это было, по словам врача, не обязательно, а так, на всякий пожарный. Ничего страшного с Галиной Алексеевной не произошло – ни инфаркта, ни даже микроинфаркта, просто сильный сердечный приступ. Нервы расшалились, да и возраст дал о себе знать. Галина Алексеевна в больнице оставаться не хотела, собиралась написать отказную, но Петр Василич уговорил поберечься и отдохнуть, и она осталась.
Тем временем Любочка и Петр Василич покоряли Иркутск.
Все-все понравилось Любочке в большом городе – и просторный гостиничный номер, и галантные командировочные, коих отгонял Петр Василич единым строгим взглядом, и удобства «на этаже», которые были все-таки лучше, чем студеный деревянный скворечник во дворе и собственная баня, по слухам – лучшая на селе, на самом же деле темная и угарная; она влюбилась в звенящие трамваи, в медлительные снегоуборочные машины, в утренних сумерках гудевшие под окнами, в столовую самообслуживания, в горячие пончики с лотка и в кафе-мороженое, куда отвел ее Петр Василич утром, чтобы утешить. Но сильнее всего влюбилась в сверкающие глазастые витрины, в нарядные манекены и переливающиеся неоновые вывески на полнеба.
Ни одного магазина не пропустила Любочка за три дня – ей хотелось сразу всего на свете. Собирались в театр сходить, в драматический или хоть в ТЮЗ, да все как-то некогда было, до обеда – прогулка, после – центральный рынок, с пяти до восьми – к маме в больницу. А на третий день Галину Алексеевну выписали, и семья отправилась домой.
Когда поезд тронулся, Любочка еще долго стояла у окна напротив своего купе и с восторгом смотрела на городские огни. Огни постепенно отдалялись и один за другим гасли, уступая место мрачной стене заснеженного леса, вползающего на сопки навстречу озябшей серебряной луне. И тогда Любочка поклялась вернуться. «Я вам еще покажу! Вот закончу школу и поеду поступать в артистки! Посмотрите тогда!» – думала Любочка. Поезд уносился дальше и дальше, а она все стояла у окна, и ее красивое злое отражение двоилось в немытых стеклах.
Глава 7
На следующее лето Любочка в театральное училище поступать не стала – она выходила замуж.
А дело было вот как. Однажды, в самом конце мая великолепная Любочка, облаченная в летний плащик, прибывшее в Выезжий Лог из Красноярска (а в Красноярск аж из Ленинграда) на зависть всем односельчанкам, пересекала пятачок напротив сельпо. Она изящно перепрыгивала через лужицы, балансируя в воздухе двумя авоськами, и одна из них являла миру муку, ячку и макароны, а другая хлеб и колбасу; на лакированных сапожках с пряжкой отражалось яростное весеннее солнце. Любочка скакала через лужи и улыбалась – своей красоте и молодости, и хорошему дню, и будущему лету, как вдруг на пятачок влетела полуторка и, едва не окатив Любочку грязью, встала как вкопанная. Тут же из кузова на обочину выброшен был тощий линялый рюкзак, а за ним, прямо Любочке под ноги, спрыгнул и его хозяин.
Он выглядел странно – вместо обычных об эту пору резиновых сапог были на нем измурзанные городские ботинки, а расстегнутый пиджак явно составлял пару брюкам. Любочка где остановилась, напуганная подлетевшей полуторкой, там и стояла, рассматривая незнакомца. А незнакомец… незнакомец был ослеплен прекрасным ангелом, балансирующим на берегу лужи при помощи двух авосек, трепещущих, словно крыла. Так они стояли и смотрели друг на друга – минуту, а может быть, пять минут. Любочка очнулась первой, и смутилась, и, низко опустив голову, попыталась обойти незнакомца, но он не дал.
– Девушка, – говорит, – ангел! Подождите, не бросайте меня на произвол судьбы!
Любочка была готова бежать, но он остановил, поймал за рукав.
– Да вы не бойтесь, – говорит, – я же пошутил. Не подскажете, где здесь Прохоровы живут, Макар Иваныч? Мы же с Юркой должны были вместе приехать! Вы ведь местная? Вы тогда Юрку наверняка знаете. Знаете? Мы с ним в педагогическом вместе учимся, на математике. Он меня и позвал – подработать. На сплаве. А я вот опоздал. И предупредить никак. Юрка меня уже и не ждет, наверное.
– Так вы из Иркутска? – обрадовалась Любочка. – Я туда тоже скоро учиться поеду. В театральное училище.
Незнакомец окинул Любочку восторженным взглядом.
– Вы так прекрасны, что иркутская публика тут же падет к вашим ногам, обещаю!
Польщенная Любочка заулыбалась. Это было тут же воспринято незнакомцем как добрый знак, и он представился:
– Гербер.
– Чего? – неинтеллигентно переспросила Любочка.
– Гер-бер. Герой Берлина. Папа, знаете ли, воевал. И мама воевала. Вместе воевали. И я, представьте себе, родился прямо в день Победы. Мама в тот момент находилась, естественно, в тылу, в роддоме. А папа – в Берлине. И она хотела сделать папе приятное. Видите, как просто. А вас? О, прекрасная незнакомка, как зовут вас?
– Люба.
– Люба? Значит, Любовь… Вам не кажется, что это судьба?
Любочка снова засмущалась и собралась спасаться бегством, но Гербер этот порыв быстро вычислил и тему сменил.
– Милая, добрая Любочка, – говорит, – я здесь один как перст, я без вас пропаду. Не будете ли вы так любезны, не укажете ли путь к дому уважаемого человека – Прохорова Макара Ивановича? – А сам тощий свой рюкзачонко на спину приладил и авоськи у Любочки отобрал. – Негоже будущей знаменитой актрисе носить нелепые авоськи. Ну так что, поможете? Проводите меня?
Любочка молчала. Этот странный Гербер вел себя вовсе не так, как сельские ребята, и вообще он был на них совсем не похож.
– Конечно, если вы торопитесь, милая девушка, я не посмею задерживать! – продолжал Гербер. – Но тогда смилостивьтесь, позвольте мне проводить вас, избавить от гадких этих авосек!
Любочка пожала плечами.
– Значит, договорились. Я вас, Любочка, провожу, а вы мне потом дорогу покажете.
Они шагали по раскисшей майской улице вверх, наступая на собственные тени, и тень Любочки вела себя скромно, даже немножечко зажато, а тень Гербера всю дорогу размахивала свободной правой рукой; в занятой левой подпрыгивали авоськи с продуктами. Уже почти дошли до Любочкиного дома, когда из переулка выскочили на них четверо подвыпивших местных – праздношатающиеся дружки Миролетова, которых вот-вот должны были забрать в армию, – шпана и хулиганье.
– Эй, паря! – начали они с места в карьер. – Топай сюда, сучок городской, разговор есть.
Любочка перепугалась – эти четверо были на селе самые задиристые (не считая самого Миролетова, который, по счастью, ушел в армию еще в прошлом году).
– Ребята, не надо! – взмолилась Любочка. – Он к Макар Иванычу приехал, Юркин друг!
– Молчи, сучка! Не успел Миролетов в армию, как ты с чужими шляться?! – взревел Васька Стрелков