Человек ходит без дела по улицам, и ему кажется, что он теряет время. Ему кажется, что он теряет время, если он зашел поболтать к знакомым. Ему больше не кажется, что он теряет время, если он может сказать: я воспользовался вечерней прогулкой, чтобы зайти наконец к NN, или — я воспользовался визитом к NN, чтобы наконец вечером прогуляться.
Из сочетания двух ненужных дел возникает иллюзия одного нужного.
Мы — аналитики, кичащиеся человековедением, — мы умеем ошибаться в людях, как никто другой. Как никто, потому что, когда нам нужно не понимать, мы не понимаем грандиозно, с концепцией. Концепция работает, вытесняя из поля зрения факты, видимые самым простым глазом.
Разговоры о любви Условная запись подлинных признаний
Разговор с N.
— Ну, вы и добились развода и одиночества. Чего вам еще? Уже скучно?
— Одиночество... Нехорошо человеку быть одному... это так. Семья, как известно, — одна из форм разделения труда. Одному непосильно нести в себе все содержание жизни, помнить все, что с ним происходит, отвечать за все, что его касается. Человеку необходимо знать, что есть какие-то области жизни — его собственной, — в которых он имеет право не принимать решений. Пусть это будет меню завтрашнего обеда.
Вы хорошо знали Лялю. У нее были способности, разные. Притом она всегда делала плохо все, что делала. Удивительно плохо.
Вместо интереса к делаемому, к вещам, заинтересованность в тех инородных целях, которым вещи могут служить, — вот сущность двух эпохальных явлений: халтуры и приспособленчества. Ну, это в скобках. Так вот, все бытовое для меня и вокруг меня делалось плохо или вовсе не делалось; но это было не так уж важно, — считалось, что бытовым занимается кто-то другой, и важнее всего было то, что поэтому я тоже мог им не заниматься.
Постепенно мы оборвали все связи, какие только бывают, — бытовые, чувственные, умственные, даже связи привычки. Она потеряла мою любовь, и свою, конечно, но власть сохранила и тогда. Потому что за моей злобой, за равнодушием — довольно искренним — она чуяла глубоко сидящую слабость, скрытый узел не до конца истребленных ожиданий. Меня до ярости раздражало это наваждение — неизвестно чего ожиданий от женщины, которая не нужна. Потом я понял... Одолевало меня бессмысленное ожидание, что кто-то — то есть она, больше некому — когда-нибудь что-то сделает за меня, возьмет на себя какую-то часть моей жизни. Что, может быть, можно будет хоть что-нибудь не решать; например, куда девать старое пальто, которое второй год без толку висит в передней.
Ненужная была нужнее всех, потому что только она была моим неодиночеством, вернее, иллюзией или, пожалуй, чистой абстракцией моего неодиночества, то есть разделенной жизни.
Разговор с N. N.
— Чего ты хочешь? Того, что было?
— Нет. О, нет. Как я могу хотеть того, что было? Я с содроганием вспоминаю...
— Или ты хочешь, чтоб это вернулось к тебе обновленным?
— Обновленным?.. Запятнанное всеми уступками, непрощаемыми обидами, разговором про деньги, грубостью и ложью... Такое не возвращается.
— Зачем же ты мучаешься? Ты же все время сосредоточенно мучаешься. Не хочешь ли того, что могло бы быть?
— Не хочу. Потому что со мной, с таким ничего быть не могло. Ничего другого.
— Так зачем же ты...
— Я хочу не невозможного. Подумаешь — невидаль. Все хотят невозможного. Я хочу алогического. Хочу, чтобы именно она, но совсем другой, была бы со мной, который был бы совсем другим. И этот алогизм мучит, как самая трезвая реальность.
Разговор с N. N. N.
— Да, я действительно думаю, что в жизни типового интеллектуального человека нашего поколения имели место три типовые любви, три драмы. Теория эта, как все, так сказать, гуманитарные теории, — приблизительна. Не законы, но только тенденции. Я сказал — нашего поколения... Мы — это те, кто тоже получили от детства вековую культуру любви и занесли ее в век совсем других катаклизмов. Как оно обстоит у следующих поколений — неясно; у них, кроме всего прочего, никогда уже не было свободного времени, что необходимо для культуры любви.
— Так три типовые драмы...
— Две из них имеют классическую формулу: первая любовь и последняя. Предлагаю ввести еще одно звено — вторая любовь.
— Ммм... Почему именно вторая?
— Да нет. Не в том дело. Она может быть третьей или четвертой. Как, впрочем, и первая любовь далеко не всегда бывает первой. Это понятие качественное. Понятие жанра. Классическая первая любовь интеллектуального человека — великая, неразделенная, неосуществленная (она втайне не хочет осуществления). Никогда уж для нас в царстве любви не будет ничего пронзительнее молодой тоски, смертельнее первой боли; она должна смять еще нетронутую душу, и душа отчаянно сопротивляется. Чем крепче зуб, тем зубная боль нестерпимей. Потом придут наркозы усталости, гнилое терпенье, гнилое прощенье... А вторая любовь — это та, на которой человек отыгрывается. Она непременно должна быть счастливой, взаимной, реализованной. У Пруста это сделано очень точно: Жильберта и Альбертина — первая и вторая любовь. Настоящий человек понимает, что неразделенная любовь — это один раз красиво, а во второй раз — смешно. У Гейне, помните:
Glaub nicht, das ich mich erschiesse, Wie schlimm auch die Sachen stehn! Das alles, meine Susse, Ich mir schon einmal geschehn.
Вторая любовь — любовь человека, который хочет, чтоб его любили, и на меньшее не согласен.