«Иметь и не иметь». Единственное, что в нем хорошо, — это отношения бандита Гарри с женой. Эту стареющую, дурнеющую, накрашенную женщину, бывшую проститутку, он любит крепко и, как говорят рецензенты, грубо и по-солдатски. Он любит ее не как домо-строительницу, — хотя чета позволяет себе иллюзию семейного очага и даже респектабельности, но хрупкость этого бандитского домика очевидна: он рухнет от первого толчка полиции. Он любит ее не как мать своих детей, так как оба они не любят своих детей, глупых и чопорных девчонок, и не знают, что с ними делать. Из всех существующих женщин ему нужнее всего его накрашенная, обрюзгшая жена, без которой он был бы изолирован в злобном мире. И Гарри с женой болтают в постели по-товарищески. Постель их — не «ложе нег»; это крепость или оазис, это дом-передвижка, который хемингуэевский герой водружает на любом перекрестке, иногда в госпитале, иногда в гостинице.
Олейников — человек трагического ощущения жизни, потом как бы подтвердившегося его трагической судьбой, — говорил когда-то:
— Надо быть женатым, то есть жить вместе. Иначе приходится каждый день начинать сначала. Начинать — стыдно. Но главное, надо быть женатым потому, что страшно просыпаться в комнате одному.
Есть люди, которые боятся засыпать и особенно просыпаться, потому что этот акт разрывает пелену условных действий, оставляя человека лицом к лицу с голым существованием, с чувством жизни как таковой, с чистым протеканием жизни, нестерпимым для органических пессимистов.
Им нужна темнота, длящаяся как можно дольше, теплота, чужая теплота, смешанная с их собственной, сохраняющая особое качество — качество присутствия второго человека, единственного, заменившего мир. Им нужна любовь достоверная, уплотненная. Тогда уже сон не провал в небытие, потому что на дне своего сна они ощущают присутствие, и присутствие они ощущают на поверхности своего пробуждения. Больше всего органические пессимисты боятся внезапной утренней ясности сознания. Но от чужого тепла, от второго дыхания, стелющегося по подушке, сознание мутится и теплеет, как стекло.
II
ПОЛЁТ
Импрессионизму принадлежат великие открытия. Но современное художественное мышление (также и в литературе) не должно быть импрессионистическим. Сейчас надо видеть форму — контуры и пределы вещей. Незаменимый опыт такого видения мы получаем с высоты самолета. Полет — удар по импрессионизму, потому что оказывается — теперь уже несомненно, — что все в мире имеет форму, связь, назначение; и это, в свою очередь, потому, что все имеет видимую границу. Цвет в этом зрелище служит форме именно как несомненная граница вещей или их элементов. Полет, сокращая вещи до полной обозримости, смывая оттенки до торжества основных тонов, уплотняет предметность. Сущность впечатления именно в этом; вовсе не в том, что все вещи маленькие. Напротив того, в процессе непрестанного соизмерения вещей некоторые из них поражают объемностью. Вдруг — стог, который больше дома, или отдельное дерево при дороге с широко разметавшейся тенью.
Русская изба с пристройками — сверху выглядит «покоем» или прямоугольником с пустотой двора посередине. Это не игра пятен, не кусок стены в косом ракурсе, не отрез окна, вправленного в безразличный для зрителя хаос, — но дом, материал и форма, ясная человеческая мысль. Полет отрицает эмпиризм восприятия, импрессионистический или натуралистический — все равно; ибо я вижу мир не в случайности его оттенков и ракурсов, но в общих чертах, и потому все в мире я вижу как форму и вместе с тем как концепцию.
Так, предметом оказывается не только дом, но в целом деревня с ее деревьями и домами, отрезающими участок дороги. Предметны поля, вообще возделанная земля, в которой нет уже ничего землистого; вся она нарезана разноцветными плоскостями (больше всего зеленых лугов и темно-золотого жнива), причем цвет — чистый цвет, без всяких уступок, — сам собой образует форму, потому что цвет здесь единственное условие разграничения пространств. Предметом оказывается лес, с его вьющимися, заходящими друг за друга вершинами; лес, который мшистым куском лежит на плоской земле. А ведь лес — если идти лесною дорогой — вещь самая импрессионистическая: таинственная, обрывающаяся на каждом шагу светотень. Так же, как город для пешехода, — только мгновенные сочетания людей, домов и автобусов.
Сверху лес — предмет, город — предмет и земная поверхность — предмет. Земля макетна, картографична. У нас на глазах происходит реализация географических понятий. И на воздушном пути из Украины в Россию вы видите с учебно-экскурсионной наглядностью, как кончаются белые, зеленые, сумбурные деревни, как начинаются деревни голые, деревянные, пополам разделенные дорогой. А река здесь не то, что все знают с детства: узко текущая вода, скользкая глина обрыва, песок, мутные, лиловеющие на закате заросли камыша и тяжелые кувшинки. Река — голубая и круто изогнутая — теперь в самом деле впадает и вытекает...
Выясняется, что водные пути, или лесостепь (то есть степь с раздробленными участками леса), или русская равнина — не отвлеченные понятия, но реальность; или, быть может, выясняется реальность отвлеченных понятий.
III
ЧТО ТАКОЕ ЛИНИЯ?
Как бесполезно предписывать себе состояния души, покуда они не наступили. Не бесполезнее ли предписывать их, когда они наступили? Нет, это своевременно. Состояние сознания устанавливается незаметно. Человек по ошибке продолжает жить на старых основаниях, — прежде чем обнаружит и сформулирует перемену.
В двадцать лет, после первого несчастья, мы принимаем решение быть равнодушным, одиноким и посвятить свою жизнь труду. Как план поведения это бесполезно. Как предсказание — страшно. Потому что через десять лет человек, давно позабывший свои детские намерения, застанет себя поглощенным одиночеством и трудом. Так изменяют любовь, боль, даже чувство земли — от босых ног на пыльной дороге, от молодой ржи, затопленной зеленым воздухом, как водой.
Писатель — это человек, который, если не пишет, не может переживать жизнь. Тем же, кто может жить иначе, — вовсе не следует писать. Это понимал и об этом говорил Толстой.
Представим себе человека, лежащего на пляже. Спиной он ушел в колющий спину песок. Его колени расслаблены. Солнце остановилось у него на губах и веках. Закрыв глаза, он слышит, как шипит и как потухает волна. Раскрывая глаза, он следит за волной, сначала движущейся в ряду других. Волна — все отчетливее и ближе; она идет, наконец, первой волной прибоя. Увеличиваясь, вдруг заворачивается вовнутрь и вспыхивает пеной; разворачивается плоско, течет назад, оставляя за собой пузырчатую пену,