Лежа в ботинках на кровати, он с тупой заинтересованностью вспоминал в последовательности все, что было сделано за последнее время — год, два. Он вспоминал это в каком-то предметном и физиологическом разрезе — ряды книг, тысячи и тысячи букв, по которым прошлись глаза, стопки исписанной бумаги. От воспоминания болят виски, болит спина. Как он мог это делать и еще воображать, что это интересно. Какое отвращение при мысли о том, что натруженные глаза могут опять начать перебирать ряды букв; что мозг должен снова и снова перерабатывать таинственную материю мысли. А яснее и обиднее всего воспоминание о халтуре, о халтурах...
В свое время, около 1930 года, ему и другим, оставшимся при своем мнении, было предложено — нет, не умереть с голоду, даже не переменить профессию, но перейти в нижние этажи той же профессии, отведенные халтурщикам. Там им предоставлялось применять свои дарования. Мозг, зрение, нервы, безвозвратно вложенные в мертвые рядоположения слов, без следа прошедших. Вот она, халтура, давит и ноет внутри. Может быть, он несправедлив, — была не только халтура, но и работа. Но сейчас ему трудно быть справедливым. У него началась болезнь отдыха. Тело отключилось, оно отказывалось быть послушным проводником нужных ощущений; оно оказалось, скорее, заслоном между я и миром.
А. знал наизусть до подробностей тот ряд ощущений, прелестных, знакомых с детства, который тело его должно было испытывать здесь, на отдыхе. Горячая дорожная пыль под босыми ногами, нежный ветер, холодящий волосы на потном лбу... По часам расписанная последовательность впечатлений, сменяющих друг друга. Утром, при пробуждении, ему следует испытать чувство прозрачной подымающейся легкости, физической радости от полноты и нерастраченности предстоящего дня. В полдень он лежит на речном песке. Что-то есть первозданное и успокаивающее разум в чистоте и резкой определенности четырех цветов речного пейзажа: белый песок, голубая вода, синее небо, зеленая зелень. Голубая река петляет вокруг зеленых стриженых островков с желтыми стогами. Каждый островок обведен темной каймой — это заросли тростника. В эти часы тело должно быть ленивым, прогретым солнцем, пропитанным водой. Когда выходишь из воды, оно на несколько мгновений защищено от лучей невидимой оболочкой прохлады и влаги. В это время начинает посасывать голод и приятно думать об обеде, а к концу обеда приятно думать о сне. Лечь и прикрыть слегка обожженную спину тугой простыней А в часы клонящегося солнца — пылающие сосны, а из-под сосен стелется глубокая тень. В эти часы мы ищем ритма далеких прогулок.
То есть все это так должно быть. На самом же деле тело стало деформатором ощущений. Его реакции несостоятельны, хотя до мельчайших подробностей человек знает, как должно бы реагировать.
А. лежит под сосной. Над ним пылающий ствол, напротив березы, и охваченная солнцем и ветром листва несется на него с ветвей. Но он ничего не понимает. Он с раздражением чувствует, что у него под лопаткой сосновая шишка, что он лежит на иглах, что тело его покрыто испариной и ногу ему искусали муравьи, что по руке у него ползает мокрая сонная муха. У него переутомление. На его самосознании повисло постороннее, тяжелое тело; и под видом этого тела враждебный внешний мир приник к нему неразрывно и плотно. Сидеть под сосной больше назачем. Надо внутренним усилием поднять отчужденное тело, протащить его до дому и бросить на кровать.
III
А. стал рано седеть, и потому первые седые волосы его не расстроили. Как все люди переходного возраста, он по утрам рассматривал в зеркале морщины или потемневший зуб. Но все это проходило по поверхности сознания. Началось с другого, — преимущественно с документов. В заявлении, например, он написал, что окончил вуз в таком-то году; получилось, что он окончил вуз четырнадцать лет тому назад. Еще сильнее почему-то вдруг подействовала анкетка, ежегодно заполняемая в Публичной библиотеке. Там есть вопрос: с какого года посещаете читальный зал П. Б.? И вдруг он увидел, что отвечает: посещаю его двадцать лет. Это был шок. Недавно в коридоре издательства А. встретил своего старого учителя. Они были сейчас в холодных отношениях, виделись и разговаривали редко. Именно потому каждая встреча была резким напоминанием прошлого. Разговаривая в коридоре, он с необычайной силой испытал это томительное ощущение идентичности. Он не вспоминает себя, он переживает в себе того двадцатилетнего человека. Какой-то интонации, какого-то оборота речи достаточно, чтобы вызвать это чувство, страшно конкретное и одновременно призрачное.
Где доказательства роста? Только лысеющая голова, только библиотечная анкета — свидетельство о годах, канувших в бездну неприменимости.
ФРАГМЕНТЫ
I
ЗАМЕТКИ О ПРОЗЕ
Пишущий дневник продвигается наугад, не зная еще ни своей судьбы, ни судьбы своих знакомых. Это поступательная динамика, исполненная случайностей и непроверенных событий. Роман обладает ретроспективной динамикой, предполагающей закономерности и оценки.
Пусть мемуарист выдумал себя и своих знакомых... Пусть романист потерял по дороге героя или кончил рассказ на самом интересном месте... Но в книге о жизни должен быть принцип связи, в котором реализуется эмоциональность движущейся судьбы и обобщенность последнего творческого понимания.
Для действительности Толстого принцип связи — противоречие. И Толстой поэтому так внимателен к ощущению, которое, по сравнению с чувством, особенно текуче и единично и которому свойственно с чувством не совпадать. Несовпадение элементов и множественность причин упорядочиваются в толстовском рационализме. И Толстой разъясняет с присущей ему поразительной смесью дидактизма и скепсиса.
Пруст написал книгу в девяти томах и, дописав ее, сразу умер. Он считал: не имеет, собственно, смысла писать разные романы, когда тема одна — отношение писателя к миру. Во всяком случае, покуда роман пишется, пусть он пишется как единственный в жизни.
Изображение жизни Пруст заменил изображением размышления о жизни. Получилось произведение новой реалистичности. Потому что словами нельзя адекватно изобразить, скажем, стол (получится только словесный портрет стола), но мысль о столе, выраженная словами, более или менее равна себе самой. От многотомности литературное время приближается к настоящему. Что нужды — девять лет или девять томов? — если достигнуто ощущение неделимой и естественной протяженности.
Материя прустовского романа — это то интеллектуальное (но совсем не логическое) переваривание жизни, которое свойственно человеку больших культур. Душевная жвачка, — столь же непрерывная, как самое чувство жизни, — в процессе которой тема качается из стороны в сторону, вьется неисчислимыми повторениями и вариациями.
Материя этой интеллектуальной переработки жизни — эмоциональная. Но это эмоциональность тем, составивших первооснову прустовского мира, — время и смерть, память, любовь и ревность, творчество, неутолимая жажда и вечно возвращающееся желание. Экзистенциальные темы у Пруста не замкнуты. Они