сознание, что будешь жить вечно и никогда не умрешь», — писал Чехов Мережковскому.
Сознание естественной смертности — одна из самых основных предпосылок нашего психического устройства, — об этом говорилифилософы, от Гете до Макса Шелера. Человек обходит ее, когда может, и в то же время исходит из нее, как исходит из того, что у него две ноги, а не четыре, что он передвигается по земле, а не летает... Поэтому мысль о смерти для обыкновенного человека не может быть совсем невыносимой; она бывала невыносима только для отдельных упорно и страстно мыслящих умов.
С собственной конечностью человек встречается не только в конце, но уже в самом начале своего сознательного бытия, именно как с существующим фактом, к которому надо применить все остальное.
Чувство конечности награждает нас творческим нетерпением. На нем зиждятся категории трагического и лирического. Оно стало формой нашей любви и мерой нашего времени. Оно определяет понятия — влюбленный, герой, поэт, искатель неоткрытых истин.
В течение тысячелетий человечество исправляло сознание земной кратковременности верой в потустороннее бессмертие. Опыт, однако, показал, что и лишенные этой веры живут и действуют, следовательно психически применяются к своей конечности.
Для атеистов, однако, нет метафизически заведомых решений. Есть социальные нормы, а сверх того каждый справляется как может. И так как люди довольно похожи друг на друга, то индивидуальные решения оказываются, в сущности, типологическими.
Здесь в обновленном виде вступает в силу старое рационалистическое учение о преобладающей душевной способности. Она становится преобладающей формой переживания ценности.
Люди большого жизненного напора, люди с господствующей волей к воздействию на мир располагают несравненными средствами вытеснения мысли о смерти. Это одна из форм храбрости. В смертельной опасности человека определяет вовсе не его мировоззрение. Великие индивидуалисты XIX века, выносившие в своем творчестве философский ужас перед уничтожением личности, были хладнокровными дуэлянтами, храбрыми офицерами, искателями сильных ощущений. Отношение к опасности определяет не философия, но социальные навыки человека, его склонность к гневу, к азарту или, напротив того, его способность к самопринуждению, его тщеславие, его заинтересованность в технической стороне процесса; еще множество обстоятельств, которые невозможно предугадать. Как раз люди равнодушные к жизни бывают трусливы именно по вялости импульсов, по скудости отвлекающих, вытесняющих впечатлений.
Волевой человек — будь он авантюристом или энтузиастом — обращен к некоторому объекту, созидаемому им в предметной действительности, даже если это его собственное преуспеяние. Объект этот человек действия называет своим делом и влечется к нему неудержимо. И если дело осуществимо только ценой смертельной опасности, он соглашается на смертельную опасность, он использует ее как крайнее средство расширения своей воли и силы. Тогда уже страдание, смерть не насилие над душой, не убытки судьбы, но высшая форма реализации.
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья —
Бессмертья, может быть, залог.
Наполеон созидал свое гигантское Я, которому мир должен был служить подножием. Но любая пуля могла на Аркольском мосту уничтожить Наполеона. Что же — Аркольский мост был бессмыслицей? Нет, — он был условием игры.
Человек воли и действия принимает смерть как условие и как помеху, устраняет ее из сознания.
Для людей пассивных и чувственных жизнь разорвана на множество бессвязных импульсов и самодовлеющих удовольствий. Мысль о распаде организма, о хрусте костей на смертном колесе вызывает у них припадки слепого ужаса, с физиологической напряженностью которого никогда не сравнится протест против уничтожения души.
Розанов был чувственный человек с сексуально окрашенным восприятием мира. Он ненавидел смерть и кричал об этом без всякого камуфляжа: «Смерти я боюсь, смерти я не хочу, смерти я ужасаюсь» («Опавшие листья»).
Строителям, честолюбцам нужен рост и приумножение; остановка на достигнутом для них подобна деградации. Но вожделения и радости чувственного человека неувядаемы; они непрестанно возобновляются на прежней основе. Нужда, старость, болезнь изменяют объем, но вовсе не качество вожделений.
Борис Михайлович Энгельгардт рассказывал о смерти старухи родственницы.
— Так умирать страшно. Я никогда не видел человека, который бы так сильно, так физически любил жизнь. Она безумно боялась смерти. Последний год, больная, она во всем была урезана — ни поесть, ни попить, ни даже посмеяться. Но как она ела этот позволенный ей кусочек селедочки...
— Она ведь, кажется, верила. Это не помогало?
— Знаете, я заметил, что люди неверующие и никогда не верившие преувеличивают значение веры. Не такое уж это решительное средство против страха. Если бы вера действительно снимала страх смерти, — неужели вы думаете, мог бы случиться повсеместный крах религиозного сознания? Ей, во всяком случае, это не помогало. На даче надеть в воскресенье белую кофту, в церкви завести обстоятельный разговор с какими-то старушками... Это ей доставляло удовольствие. И какое удовольствие! Об удовольствиях такой силы мы не имеем понятия. Но бог тут был ни при чем. Я никогда не видел у нее в руках Евангелия. Зато «Известия» она прочитывала во время болезни от объявлений до передовой.
Факт смерти вообще недоступен опыту; и люди боятся поэтому сопровождающих его разнообразных явлений. Боятся страха, или предсмертных мучений, или разлуки с близкими, или покойников...
Внимание бессознательных гедонистов направлено на агонию, на хруст костей. Они требуют от смерти, чтобы она их как-нибудь обманула. Собрался спросить чашку чая, раскрыл рот — и умер! Это смерть в легкой форме. Предел мечтаний для житейского гедонизма.