— Право, не имею ни малейшего желания остаться без ноги...
И ни один не скажет просто — боюсь... Это не принято. Это значило бы выдать страх уничтожения; обнажить последний, интимный пласт самосознания.
Врач сказал А.:
— Пришлите ко мне ваших родственников.
— У меня нет родственников.
— В таком случае предупреждаю вас лично: сократите работу, ешьте то-то, спите столько-то и проч. и проч. — иначе вы умрете весной.
А. рассердилась и сказала:
— Я еще вас переживу.
Месяца через два после разговора врач этот действительно умер. Она же скрыла его диагноз от всех.
Смерть — в частности, от туберкулеза — для нее вполне конкретная тема, от которой она не уклоняется никогда. Очень молодая, она уже страдает законченной пустотой, нигилистическим воззрением на жизнь. Как все, она боится смерти, но роль вытеснения в ее душевном обиходе ничтожна. Впрочем, там, где нравственная опустошенность сочетается с равнодушием к чувственным радостям жизни, — там нечем и вытеснять. Она принадлежит к числу людей, быть может и слабых, но больше всего боящихся унижения; такие не соглашаются быть подавленными и слабыми до конца. Всем защитным уловкам они предпочитают высокомерное созерцание трагических истин бытия. Процесс созерцания их утешает. Нигилизм ее питается мыслью о смерти (раз помрем — то тем более все равно); а беспредметный культ мужества находит поддержку в нигилизме, который, как все отрицательные воззрения, никогда не отрицал, что люди должны «с готовностью идти туда, куда не могли не идти...» (Ларошфуко). Этой вот голой храбростью — способом неутешительным, но годным и для философов, и для детей, — она силится одолеть задачу. Недавно умер человек, который ее любил и которого она обидела. Он был квалифицированным мотоциклистом, то есть постоянно и добровольно подвергался смертельной опасности. Умирал же от рака тяжело, со страхом. Для перелетов, для охоты на тигров и восхождения на ледники достаточно, может быть, умения не думать о развязке, но для туберкулеза и рака это совсем не годится. Он умирал долго; А. бывала у него каждый день; и вместе с физическим утомлением росла усталость ума, непрерывно занятого все новыми подробностями неразрешимой задачи.
— Знаете, человек может покончить с собой только в самом начале. Как только он узнал. Я уверена... Пока у него психология здорового человека. Потом поздно. Он ни за что, ни за что этого не сделает. Ему всякая жизнь приятна.
— Ну да. Когда человек «с психологией здорового» узнает, что он смертельно болен, он видит перед собой страдания и конец всего, всех своих целей и интересов. У больного же создается свой круг интересов. Негативных по существу, но глубоко забирающих. Почему живут больные раком?.. Почему живут каторжники?.. Потому что у каторжника цель — поесть досыта или отдохнуть лишние полчаса. Человек, вероятно, может вынести все, кроме отсутствия целей.
— Скажите, а вот что это значит? Он жаловался на что-то. Я сказала ему — «бедняга»... Он вдруг сказал: «Был бедняга!
Теперь я ни на что не надеюсь...» И замолчал. Скажите — может так быть, что человек мучится только пока надеется?.. Я не могу понять, может ли это быть?
— Вероятно. То есть это бывает в другом — в любви, в работе. Значит, и в смерти может быть так...
— Они продолжают ему вкручивать, и, кажется, это неправильно. Там была какая-то трескучая дама. Она все время говорила с ним о будущем — где они встретятся летом. Она так много об этом говорила, что видно, что нарочно, и он раздражался. Вкручивать ему может мать, потому что она сама чему-то верит, и потому это не раздражает его. Вы не думаете, что с человеком, который умирает, нужно говорить как раз об этом?
— Возможно. Между прочим, когда-то нельзя было скрывать от человека, что он умирает; он должен был проделать религиозные процедуры. Собственность, семья тогда тоже обязывала, ждали распоряжений. У нас, например, писали, что злодей Арендт, которому Николай приказал уморить Пушкина, нарочно для этого говорил ему, что он безнадежен. Представьте себе — от Пушкина, от Пушкина, вышедшего на смертный бой, скрывать, что он умирает... Страшнее всего этот принятый нами расчет на слабодушие, на физический ужас.
— Так вот, как они посылали священника, — надо посылать умирающему лектора, чтобы он говорил ему о прекрасном сне материи...
— Что?!.
— О сне материи. Лектор будет рассказывать о том, что ничего не будет...
— Какую дичь вы говорите, дитя!
— Почему дичь? Вам в душе это нравится...
— Да. Мне вообще нравится мужество. Не потому, что у меня его много... Потому, — что я боюсь страха.
— Подумайте — что мы все делаем. Мы умирающего оставляем одного. Никто не говорит с ним об этом. Но ведь он об этом думает.
— Да, да. Он только об этом думает. Например, ночью...
— Никто не помогает ему. Ему стыдно говорить о смерти. И он чувствует, что он боится и все вокруг боятся. И потому он до конца совсем один.
На этом отрезке разговора я излагаю теорию удвоенного срока жизни.
— Как это? Кто это? Это мы будем жить сто восемьдесят лет?
— Неизвестно. Может быть, и мы.