Ему не предвидится окончания. (Нервные окончания не в счет.) Чем кончит такой, как он? Трёст через полвека… Вот уж явно не выставкой в отеле «Исландия». «Трёст через полвека». Нет. «Zombie».[58] Он набредет на какой-нибудь номер туфель, и они вместе подыщут для себя номер телефона, а потом купят номер дома. Что-нибудь там с видом на гору Эсья.[59] Какое-нибудь там «Гнездышко» № 24. Халлдоре Кильяне! Вот она пришла. Хофи незахованная. На меня глядят три камешка. Я приветствую ее кивком: «Хай». Она смотрит на меня, как будто я — табло. Некоторое время медлит в ожидании дальнейшей информации, ждет, пока я не перелистну на следующее выражение лица. Но я — это просто я.
Она исчезает в глубине бара. «К-бар» — только одна комната, и там в середине такая труба, а может, столб, на который всегда наталкиваешься при давке. Но он не раз выручал человека. Спасибо, столб. Столб, спасибо.
Трёст ее не видел. Повернулся спиной. Входят Рози и Гюлли и садятся. Они классные. Двое гомиков со стажем. Всегда вместе. Самый долгий из всех известных мне любовных союзов. Гюлли — «стерн», это значит «звезда», а Рози — «кранц», это значит «венец». Они так себя сами называют. Я не имею четкого понятия, что это такое.
«Наше вам с кисточкой!» — произносят они дуэтом, словно два здоровенных коня, которые говорят о самих себе. По крайней мере, у Рози на лбу такая как бы кисточка: жесткий локон, спускающийся на переносицу. У него волосы выкрашены в оранжевый цвет. Он продолжает:
— Ну что, ребята, как дела, мы не помешаем? У вас тут как — прямой эфир?
— Нет, скорее повторный показ. Трёст вспоминает вчерашний вечер, — говорю я.
Гюлли подбирает под себя полы пальто и садится — локти на стол, подперев голову, — почти носом в свечку, которая горит на середине стола эдаким полурождественским светом: до половины утопла в воске, изо всех сил тщится отзаборить от себя декабрьскую тьму, которая гонит по улице какие-то брызги (и не разберешь, что это: дождь или снег, град или морская вода, может быть, вообще просроченная газировка) над маленькими мокроглазыми домишками, которые все еще стоят здесь, в центре, причесанные на прямой пробор, или гладковолосые, или с завивкой из гофрированного железа и гребнями антенн. Гюлли быстро осматривается, потом смотрит на меня и открывает рот. Гюлли всегда открывает рот, прежде чем что-то сказать. Наверно, у гомиков так заведено. Ждать с открытым ртом, пока голос не выйдет наружу. У него пронзительный дискант:
— Ребята, вы не были на новом спектакле Бродячего театра?
Я изображаю ртом «нет».
— Да что я в самом деле говорю, Хлин, ты же в театр не ходишь. Но на это стоит посмотреть. Мы только что оттуда. Улет полный. Невменяемый спектакль.
— А какая пьеса? — спрашивает Трёст.
— «Омлет», — отвечает Рози, а Гюлли улыбается:
— Да, «Омлет», Рози, хотя, наверно, лучше было бы назвать это дело «винегретом». Такая буффонада. Ржач полный! Эти ребята, они ее сами поставили, и у них все так классно вышло…
И Гюлли принимается что-то быстро рассказывать о спектакле — галопом по европам, — а я отрубаюсь, а может, врубаюсь, — прямо ему в нос. У него довольно большой, массивный нос, такое топорное лицо. На щеках пласты лавы. Щетина на подбородке, как железная щетка. У меня почему-то всегда такое ощущение, что у гомиков лица топорные. Наверно, оттого, что все время начинаешь представлять, каково их целовать. Погружаться языком в погасшие кратеры от прыщей, высасывать пот из ложбин, прикусывать волосы в носу, вдыхать басовитую вонь из самого эпицентра лосьона, сшибаться зубами с их лошадиными резцами и ощущать в своем рту грубый конский язык. Вот именно. Как целоваться с лошадью. Гомики — это лошади. «Ржач полный». Нестись галопом. Гюлли уже проскакал галопом порядочное расстояние, когда я наконец отлипаю от его носа.
— …это, в общем, такая современная трагедия, но жутко смешная, просто обхохочешься, в таком стиле, типа: «все шито белыми нитками». Чего там только нет: и Гвюдберг Бергссон,[61] и «Гамлет», и новогодний огонек, и Тарантино, даже Эдип… Короче, такой винегрет: всего намешано…
Я и не едал тех овощей, из которых приготовлен этот винегрет (кроме, разумеется, гения криминального чтива), но придаю своему лицу такое выражение, будто блюдо мне по вкусу. Гюлли и Рози — театралы. Они парикмахеры, у них свое дело, наверно, им доводилось завивать театральных актеров. Я не был в театре со щенячьего возраста, когда тебя силком тащат в старый «Идно» на какую-нибудь «ай-ду-ду». Я бы сходил в театр, если бы там не давали только по одной пьесе зараз, если б можно было принести туда дистанционку и вращать сцену, как тебе вздумается. Трёст теребит подбородок и спрашивает Рози:
— А тебе как, понравилось?
— Да, да. Это просто мама не горюй!
Да, Рози — венец.
— А про что пьеса? — опять спрашивает Трёст.
Да, Гюлли — звезда, которая ярко сияет:
— Про что? Ну, про то, как… Да, в общем, про нас всех. Про весь этот дурдом. Короче, там семья, папа-алкаш, и мамаша, и народ из бара. Хлин, тебе туда обязательно надо сходить, и маму свою с собой приводи. Она от этого протащится. А что… А как у твоей мамы дела? Давно я с ней не виделся. Она так давно не заходила к нам в парикмахерскую… А да, мы же ее встретили на днях, в «Двоих и двух», с Лоллой. Ну, они крутые!
Так мощно начали…
— Да ну? — удивленно перебиваю я.
— Да. Твоя мама молодцом, Хлин.
— Так они вместе или как?…
— Кто? Лолла с Беггой? А-ха-ха…
Гомики разражаются своим голубым смехом. Смех гомиков, как звук автомобиля, который никак не заводится. Или нет, как смех обкуренной овцы.
— Что, Хлин, ты уже нас начал спрашивать про любовников своей матери?
— Нет, любовниц.
— Оба-на! Еще один маленький хранитель секс-традиций! Почему бы тебе тогда не устроиться на работу в бассейн? Знаешь, у тебя бы хорошо получилось обливать нас из шланга в душевой! Значит, ты считаешь, что у твоей мамы ориентация нетрадиционная? А почему ты так решил?
— Без понятия. Вам, наверно, лучше знать.
— Э, нет, Хлинчик, нет… Ты же с ней живешь, ты и должен знать, какая там у нее ориентация. Или ты у нас сам сексуально дезориентированный?
Они хохочут, как мазохисты на физзарядке. Как обкуренная овца, которую перерабатывают на фарш. Кольцо в носу Рози трясется, как овечий хвост. Татуировка, виднеющаяся из-под ворота, вытягивается. Змея распрямляется. Трёст тоже смеется. Птица на ветке.
— Нет ничего лучше, чем грудь в потемках, — говорю я, а они воют и стонут, и вот Гюлли отвечает:
— А-а, теперь понятно… Понятно, почему ты до сих пор живешь у мамы. Вот, наверно, из-за тебя она и решила переориентироваться…
Я собираюсь уточнить и переспросить: «Что она решила?» — но в приступе хохота Гюлли разбрызгивает вокруг себя децилитры слюны — такого количества хватило бы на два мощных голубых поцелуя, — и нечаянно гасит свечу. Над столиком — пахнущая воском темнота. Тора, барменша (ц. 35 000), подходит к нам и тянется за пепельницей.