— Я так хотела поехать к Брижитт.
Она расстроена. Но Рим ее увлечет, сомнений нет. О подруге и не вспомнит. Немного изобретательности, и к будущему году она ее забудет начисто.
Горло Лоранс сжимается. Жан-Шарлю не следовало потом выносить на публику всю эту историю с Катрин. Предательство, насилие. Что за романтизм! Но какой-то стыд душит ее, точно она сама — Катрин, услышавшая ненароком их разговор. Отец, Марта, Юбер, Жан-Шарль, она сама — все они обедали у Доминики. (У мамы появился вкус к семейным торжествам! Чего только не бывает! А как папа галантен с ней!)
— Сестра рассказала мне о совершенно аналогичном случае, — сказал он. — Одна из ее учениц в четвертом классе подружилась с девочкой постарше, мать которой была мальгашка. Ее мироощущение совершенно изменилось. И характер тоже.
— Их разлучили? — спросила я.
— Вот этого не знаю.
— Если советуешься со специалистом, следует считаться, как мне кажется, с его рекомендациями, — сказала Доминика. — Ты согласен? — почтительно спросила она у папы, точно придавала огромный вес его мнению.
Я понимала, что ее трогает его внимание: она так нуждается в уважении, дружбе. Меня коробило только, что он клюнул на ее кокетливые уловки.
— В этом есть логика.
Какой нетвердый голос! А тогда, в Дельфах, когда мы смотрели на танцующую девочку, он был согласен со мной.
— На мой взгляд, проблема в другом, — сказала Марта. Она повторила, что ребенок не может жить в мире без Бога. Мы не имели права лишать Катрин утешения, которое дает религия.
Юбер ел молча. Он, вероятно, продумывал сложную операцию по обмену колец для ключей, это его последняя придурь.
— Но ведь иметь близкую подругу так важно, — сказала я.
— Ты прекрасно обошлась без нее, — ответила мне Доминика.
— Не так уж прекрасно, как ты полагаешь.
— Хорошо, мы найдем ей другую, — сказал Жан-Шарль. — Эта ей не подходит, коль скоро она плачет, терзается кошмарами, плохо учится и, по мнению госпожи Фроссар, слегка отклонилась от нормы.
— Нужно помочь ей восстановить равновесие. Но не разлучая с Брижитт. Ну, папа, ты же сам говорил в Дельфах, что когда человек начинает открывать для себя мир, у него, естественно, голова идет кругом.
— Существуют вещи естественные, которых, однако, желательно избежать. Естественно вскрикнуть, обжегшись, но желательно не обжигаться. Если психолог находит, что она отклоняется от нормы…
— Но ты же не веришь психологам!
Я почувствовала, что говорю слишком громко, Жан-Шарль бросил на меня недовольный взгляд.
— Послушай, раз Катрин соглашается поехать с нами и не устраивает из этого трагедии, не устраивай и ты.
— Она не устраивает трагедии?
— Ничуть.
— В чем же дело?
Отец и Доминика произнесли одновременно: в чем же дело? Юбер покачал головой с понимающим видом. Лоранс заставила себя есть, но именно тут она почувствовала первый спазм. Она знала, что потерпела поражение. Против всех не пойдешь. Ей никогда не хватало высокомерия, чтобы считать себя умней всех. (Были Галилей, Пастер и другие, которых приводила в пример мадемуазель Уше. Но я не мню себя Галилеем.) Итак, на пасху — она к этому времени, разумеется, выздоровеет, тут дело нескольких дней, несколько дней пища тебе противна, а потом все налаживается само собой — они повезут Катрин в Рим. Желудок Лоранс судорожно сжался. Возможно, что она еще долго не сможет есть. Психолог сказала бы, что она заболела нарочно, потому что не хочет ехать с Катрин. Абсурд. Если бы она в самом деле не хотела, она бы отказалась, она бы боролась. Они все вынуждены были бы отступить.
Все. Потому что против нее — все. И снова на нее надвигается картина, которую она яростно вытесняет из сознания и которая возникает снова и снова, стоит ей ослабить бдительность: Жан-Шарль, папа, Доминика улыбаются, как на американском плакате, расхваливающем овсянку. Мир, единство, радость семейного очага. А различия, казавшиеся непреодолимыми, на поверку решающего значения не имеют. Она одна, иная, отверженная, неспособная жить, неспособная любить. Обеими руками она вцепляется в одеяло. На нее наваливается то, чего она страшится хуже смерти: мгновение, когда все рушится; ее тело — камень, ей нужно закричать, но у камня нет голоса, нет слез.
Я не хотела верить Доминике; мы встретились через три дня после того обеда, через неделю после нашего возвращения из Греции. Она мне сказала:
— Представь себе, что мы — твой отец и я — подумываем, не жить ли нам снова вместе.
— Как? Ты и папа?
— Тебя это так удивляет? Почему же? В сущности, у нас много общего. Прежде всего наше прошлое, и ты, и Марта, и ваши дети.
— У вас такие разные вкусы.
— Они были разными. Мы слегка изменились, постарев.
Спокойствие, говорила я себе. Салон был полон весенних цветов: гиацинтов, примул. Папины подарки? Или она меняет стиль? Кому она подрaжaeт? Той женщине, которой намеревается стать? Она говорила. Слова обтекали меня, я все еще отказывалась им верить: она так часто выдумывает. Она нуждалась в защите, привязанности, уважении. А он ее уважает, даже очень. Он осознал, что неправильно судил о ней, что ее светскость, честолюбие были проявлением жизненных сил. И ему тоже необходим кто- нибудь живой рядом. Он чувствует себя одиноким, скучает; книги, музыка, культура — все это прекрасно, но существования этим не заполнишь. Надо отдать ему справедливость, он еще может нравиться. К тому же он эволюционировал. Он понял, что негативизм бесплоден. Она ему предложила, поскольку он в курсе парламентских дел, принять участие в радиодискуссии: «Ты не можешь вообразить, какое это ему доставило удовольствие». Голос струился, уравновешенный, умиротворенный, в уюте салона, где недавно раздавались дикие вопли. «Переживет, переживет». Жильбер оказался прав. Вопли, рыдания, конвульсии, точно в жизни есть нечто достойное того, чтоб так вопить, рыдать, волноваться. А это неправда. Нет ничего непоправимого, потому что ничто не имеет значения. Почему же не остаться на всю жизнь в кровати?
— Не понимаю, — сказала я. — Ты ведь находишь папино существование таким тусклым!
Доминика не переменила внезапно мнения о папе, не приняла его мировоззрения, не смирилась с тем, чтоб разделить с ним жизнь, которую именовала посредственной.
— Ах, я сохраню собственную жизнь, — живо возразила она. — Тут мы единодушны, у каждого свои дела, своя среда.
— Некое мирное сосуществование?
— Если угодно.
— Почему же вам тогда не ограничиться встречами время от времени?
— Ты решительно не знаешь света, просто не отдаешь себе ни в чем отчета, — сказала Доминика.
Она помолчала; мысли, которые она перебирала в голове, явно не были приятными.
— Я тебе уже говорила: женщина без мужчины, с точки зрения социальной, деклассирована; в этом есть некая двусмысленность. Я знаю, про меня уже распускают сплетни, что я содержу мальчиков, впрочем, некоторые мне предлагали свои услуги.
— Но при чем тут папа? Ты могла найти человека более блестящего, — сказала я, подчеркнув последнее слово.
— Блестящего? В сравнении с Жильбером никто не будет блестящим. Все сочли бы, что я удовлетворилась эрзацем. Твой отец — другое дело. — По ее лицу пробежало мечтательное выражение, прекрасно сочетавшееся с гиацинтами и примулами. — Супруги, вновь обретшие друг друга после многих лет раздельной жизни, чтоб встретить вместе надвигающуюся старость: возможно, люди удивятся, но