неотступно преследовала мысль: «Ничего у меня не вышло». Я остановилась и сказала: «Больше не могу».
— Ты в самом деле на ногах не стоишь. Что ж ты раньше не сказала!
Он расстроился, предположив, вне сомнения, какие-нибудь женские недомогания, доведшие меня внезапно почти до обморока. Он отвез меня в отель. Я выпила хересу, пытаясь говорить ему о Корах. Но он казался мне страшно далеким и разочарованным.
На следующее утро я покинула его у входа в музей Акрополя.
— Я предпочитаю еще раз взглянуть на Парфенон.
Было тепло, я смотрела на небо, на храм и испытывала горькое чувство поражения. Группы, пары слушали гидов, одни с вежливым интересом, другие — с трудом удерживая зевоту. Ловкая реклама внушила им, что здесь их ждут несказанные восторги; и по возвращении никто не осмелится сказать, что остался холоден, как лед; они станут взывать к друзьям, чтоб те посетили Афины, и цепь лжи потянется дальше, и вопреки утере иллюзий прелестные картинки пребудут неприкосновенны. И все же вот передо мной юная пара и эти две женщины постарше, которые не спеша поднимаются к храму, разговаривая, улыбаясь, останавливаясь, глядя вокруг с видом умиротворенного счастья. Почему же не я! Почему мне не дано любить то, что, я знаю, достойно любви?
Марта заходит в комнату.
— Я приготовила тебе бульон.
— Я не хочу.
— Сделай над собой небольшое усилие.
Чтоб доставить им удовольствие, Лоранс проглатывает бульон. Она не ела два дня. Ну и что ж? Раз она не голодна. Их тревожные взгляды. Она допивает чашку, сердце колотится, она покрывается потом. Она едва успевает добежать до ванной комнаты, ее рвет; как позавчера и за день до того. Какое облегчение! Ей хотелось бы опустошить себя еще полнее, изрыгнуть себя до конца. Она полощет рот, бросается на кровать, обессиленная, умиротворенная.
— Тебя стошнило? — говорит Марта.
— Я тебе сказала, что не могу есть.
— Ты обязана повидать врача.
— Не хочу.
Что может врач? И зачем? Теперь, после того, как ее вырвало, она чувствует себя хорошо. На нее опускается мрак, она отдается мраку. Она думает об одной истории, которую читала: крот ощупью пробирается по подземным галереям, вылезает из них, чует свежесть воздуха; но ему и в голову не приходит открыть глаза, и он видит, что все черно. Бессмыслица.
Жан-Шарль садится у ее изголовья, берет за руку:
— Милая, попытайся мне сказать, что тебя мучит? Доктор Лебель, с которым я советовался, думает, что ты пережила какую-то неприятность…
— Все в порядке.
— Он говорил о потере аппетита. Он скоро придет.
— Нет!
— Тогда постарайся выйти из этого состояния. Подумай. Беспричинно аппетит не теряют. Найди причину.
Она отнимает у него руку.
— Я устала, оставь меня.
Неприятности, да, думает она про себя, когда он выходит из комнаты, но не настолько серьезные, чтоб это мешало встать и есть. У меня было тяжело на сердце в «каравелле», на которой я летела в Париж. Мне не удалось бежать из тюрьмы, я видела, как ее двери вновь захлопнулись за мной, когда самолет нырнул в туман.
Жан-Шарль был на аэродроме.
— Хорошо съездили?
— Потрясающе!
Она не лгала, она не говорила правды. Все эти слова, которые произносишь! Слова. Дома дети встретили меня криками радости, прыжками, поцелуями и кучей вопросов. Все вазы были полны цветами. Я раздала кукол, юбки, шарфы, альбомы, фотографии и принялась рассказывать о потрясающем путешествии. Потом я развесила платья в шкафу. У меня не было впечатления, что я играю в молодую женщину, вернувшуюся к домашнему очагу: это было хуже. Я была не картинкой, но я не была и ничем другим. Пустота. Камни Акрополя были мне не более чужды, чем эта квартира. И только Катрин.
— Как ее дела?
— Очень хорошо, как мне кажется, — сказал Жан-Шарль. — Психолог хотела бы, чтоб ты созвонилась с ней возможно скорее.
— Ладно.
Я поговорила с Катрин; Брижитт пригласила ее провести вместе пасхальные каникулы у озера Сеттон, там у них есть дом. Я разрешу? Да. Она так и думала, что я разрешу, она очень рада. С госпожой Фроссар они в хороших отношениях: она там рисует или играет в разные игры, не скучает.
Может, это и классика: соперничество матери и психиатра, меня, во всяком случае, это не миновало. Я дважды встречалась с госпожой Фроссар без всякой симпатии: любезна, вид знающий, вопросы задает толково, быстро фиксирует и классифицирует ответы. Когда я с ней рассталась после второго свидания, она знала о моей дочери почти столько же, сколько я. Перед отъездом в Грецию я ей позвонила, она мне ничего не сказала; лечение едва началось. «А сейчас?» — думала я, звоня к ней. Я приготовилась к отпору, ощетинилась, выставила колючки. Она, казалось, не заметила этого, бодрым голосом изложила мне ситуацию. В целом Катрин эмоционально вполне уравновешенна; она безумно любит меня, очень любит Луизу; отца — недостаточно, нужно, чтоб он постарался это преодолеть. В ее чувствах к Брижитт нет ничего чрезмерного. Однако, поскольку подруга старше и рано развилась, она ведет с Катрин разговоры которые ту волнуют.
— Но она же мне обещала, что будет осторожна; и это очень честная девочка.
— Не можете же вы требовать от двенадцатилетнего подростка, чтоб она взвешивала каждое слово. О чем-то она, возможно, и умалчивает, но остальное рассказывает, а Катрин болезненно чутка. В ее рисунках, ассоциациях, ответах на тесты бросается в глаза встревоженность.
По правде говоря, я знала, я и без мадам Фроссар понимала, что потребовала от Брижитт невозможного: дружба нуждается в откровенности, в душевных излияниях. Не было иного способа, как прекратить встречи, именно этот вывод и сделала мадам Фроссар. В данном случае речь не шла об одной из тех неодолимых детских страстей, когда грубое вмешательство опасно. Если тактично положить конец частым свиданиям, Катрин не будет потрясена. Я должна устроить так, чтобы они пореже видели друг друга в месяцы, оставшиеся до летних каникул, чтоб в будущем году оказались в разных классах. Было бы также неплохо найти моей дочери других подруг, пусть у них интересы будут более детские.
— Видишь, я был прав, — сказал Жан-Шарль с триумфом. — Катрин свихнулась из-за этой девочки.
Я и сейчас слышу голос, вижу Брижитт с ее булавкой в подоле: «Здрасьте, мадам»; и мне стягивает горло узлом. Дружба — это ведь сокровище. Будь у меня подруга, разве я лежала бы сейчас пластом, я бы с ней разговаривала.
— Прежде всего мы не отпустим ее на пасхальные каникулы.
— Она будет в отчаянье.
— Ничуть, если мы предложим ей что-нибудь заманчивое.
Жан-Шарль загорелся. Катрин не могла оторваться от фотографий, привезенных мною из Греции; прекрасно, мы покажем им с Луизой Рим. А по возвращении нужно будет придумать занятия, которые ее поглотят: спорт, танцы. Лошадь! Вот гениальная мысль, даже в эмоциональном плане. Заменить подругу лошадью! Я спорила. Но Жан-Шарль был непоколебим. Рим и уроки верховой езды.
Катрин пришла в замешательство, когда я заговорила о Риме: «Я обещала Брижитт, она огорчится».
— Она поймет. Поездка в Рим — это ведь не каждый день случается. Тебе разве не хочется?