В это время его увели. Но я заметил. Что он не был на меня обижен: нравилось и ему, что кто-то делает то, что делаю я.
Немало религиозников встречал я на зонах. На словах они все признавали, что пути Господни неисповедимы и Воля Божья непознаваема. Но практически были убеждены, что именно им — их авторитетам, святым, соборам — она открылась. Именно поползновение смертного ума (пусть великого, нравственного, святого) выдавать свою продукцию за Божественную вызывает в других такой же естественный протест, как претензия открыть все тайны мироздания ключами-отмычками Научного коммунизма — Пролетарского интернационализма.
Помню, однажды осенним вечером, гуляя возле старого барака, я был внезапно поражен мыслью Кальвина относительно Божественного предопределения. Богослов ведь разработал целостное учение о правилах жизни, согласно Воле Божьей, и внезапно догадался — это недоступно все равно познать человеку. Бог может сокрушить самого правоверного, соблюдающего все 'мицвот' еврея, и ревностнейшего католика, и безупречного протестанта, и фанатичного до неистовства мусульманина — как сокрушил он Иова. Просто так — потому что ему (и даже не ему, а Сатане!) захотелось поставить опыт — сокрушить для себя, вне связи с поведением или виной данного человека. И он же может возвысить самого жуткого святотатца — Аттилу или Сталина, если тот — бич в Его деснице. Как мог богослов, всю жизнь работавший над 'системой', вдруг осознать полное бессилие своих знаний, да еще и признаться в этом миру — непонятно. Это акт величия. Обычные знатоки веры живут по принципу: 'Бог знает все, но мы знаем больше'.
Это и отводит меня — думаю, навсегда — от любой организованной конфессии.
В 'боксе' меня забыли. Проходили часы, а я сидел и ждал, ждал, ждал… Уже исчезли все зэки, всех, видать, развели по камерам. А когда же меня?
И вдруг в коридоре, за которым я наблюдал в выбитый 'глазок, появились девушки из хозобслуги.
Ида Нудель, активистка сионистского Сопротивления, писала мне в Ермак: 'Девки-уголовницы — чистые обезьяны с двумя инстинктами: пожрать и поспать с мужиком.' Наверно, Ида права, она-то узнала их в этапных камерах, но тогда я любовался ими. Как в кино, подглядывал жизнь: вот тихая девичья беседа, вот прошли парни, и они принимают позы — каждая на свой манер… Вот парни ушли, и начинается поправка локонов и воротничков. Билет на этот неожиданный сеанс помог мне спокойно, без звука: ждать очереди на вывод из 'бокса' часов десять подряд.
Уже стало совсем темно, когда я напомнил о себе стуком в дверь. 'Мы про вас забыли! Где же мы сейчас вам камеру найдем!' Пока распорядились отвести в баню, чтобы выиграть время для своих размышлений…
Поглядеть на меня в предбаннике собрался целый пост хозобслуги. Парни работают в тюрьме не по десять часов в день, как мы в зоне, а сколько прикажут. Живут не под открытом небом, а в камерах. Зато освобождаются по 'пол-срока' — это и есть расплата с ними 'за камеру'.
Мужики сообщили последние информашки 'Агентства новостей ГУЛАГ': недавно тут проходил новый 'политик' — на Пермь; в городе готовят большой процесс — бытовики сожгли свою зону. Из Москвы новость: вроде Щаранскому меняют 64-ю на 190-прим… (Увы — параша!)
— А сколько вас, политиков, в зоне?
— В нашей было человек двести.
Смех: тоже мне зона. 'В нашей тюрьме одной хозобслуги человек двести…' Наконец, главный вопрос: 'Что вы знаете о свободном профсоюзе?'
…Недавно по радио передавали интервью одного из видных правозащитников, в прошлом ученого секретаря Всесоюзного общества астрофизиков Кронида Любарского. На вопрос журналиста, почему так мало диссидентов в СССР, он ответил: 'Диссиденты — это актеры на сцене, за каждым действием которых следят миллионы глаз'. Я чувствовал, что ему не поверили — но Любарский был прав.
Позволю себе здесь малое отступление в лагерное прошлое. В награду за 'хорошее поведение' на внутрилагерном следствии (я покорно признал на допросе, что сжег рукопись своей книги 'Место и время' — как раз в те дни она и миновала лагерный 'забор', отправляясь в город Париж) капитан КГБ Мартынов дал мне в камеру почитать британскую коммунистическую 'Морнинг стар'. В ней члены Британской компартии, еврокоммунисты, советовали руководству КПСС не сажать в тюрьмы диссидентов-одиночек: что могут они сделать без своего 'искусственного нимба страдальцев' против великой сверхдержавы мира сего?!
Я поразился: неужели наивные британцы полагали, что обитатели Кремля без них неспособны соорудить такую несложную мыслишку! Уж свои-то интересы они знают куда лучше лондонцев и имеют обширную информацию. Они знают, что за горсточкой советских диссидентов, физически совершенно ничтожной, скрывается сила, разрушавшая империи покрепче советской — сила правды о 'реальном социализме'. Если не помешать этой ничтожной горсточке рассуждать вслух, завтра эти мысли захватят миллионы зрителей в партере — армейских офицеров, даже гебистов, а, в первую очередь, собственный партаппарат. Кто знает, вдруг среди зрителей найдется рота- аналог 'декабристов', и еще неизвестно, найдутся ли полки, готовые защищать Кремль ценой жизни… Выгодно мне поддержать британцев, но со вздохом вынужден признать: политически правы как раз советские руководители. Уж если хозобслуга свердловской тюрьмы так интересуется 'свободным профсоюзом…'
Но пока — вокруг быт ГУЛАГа. Запишу-ка некие штришки на память… Вот пришла новая партия с этапа. Выстроились мужики (примерно 18–22 года) в колонну по одному перед женщиной врачом (лет 30), быстро расстегивают штаны, показывают ей член, делают им перед ее носом круговое движение, и так по конвейеру… Видел бы это автор 'Воскресения', Лев Николаевич Толстой!
— Запомнил? — спросил меня понимающе юнец из хозобслуги. — Запиши. Не забудь.
Сколько раз я слышал это на зонах — с первого моего этапа: 'Не забудь'.
Потом в эту же баню привели партию женщин…
Ночью за мной пришел прапорщик. 'Придется до утра посидеть в карцере. Завтра утром для вас что-то найдем'. Господи, тоже мне проблема: за спиной 93 суток в карцере, что мне одна лишняя ночь. Длинными- длинными переходами удаляемся в карцерный корпус.
Бычки в загоне
Карцерная камера. Стены, согласно лагерной конституции — 'приказу номер сто двадцать', сделаны 'под шубу' — оштукатурены с острыми или просто выпуклыми бугорками по всей их плоскости. Ни написать что-либо, ни прислониться к стене нельзя — в том и суть замысла…
Испачканная и дурно пахнущая дыра в углу камеры — здешний туалет. Я человек, ко многому привычный и вообще от природы не слишком брезгливый, но в Свердловске подошел к нему с немалым внутренним усилием.
Присел на карцерное сиденье — малый пенек в противоположном углу. Вдруг откуда-то зовут: 'Земеля…'. Сосед через дыру спрашивает о чем-то непонятном — с трудом соображаю, что его интересует, нет ли при мне водки или наркотиков. 'А как передадим?' — 'Мент пронесет.' Но у меня нет ничего, кроме хлеба, и интерес ко мне у соседей угасает.
Карцер забит подследственными по громкому делу о поджоге зоны. Спросил — неделикатно — подробности, ответили скупо 'Козлы слишком много воли взяли'. ('Козлы' на 'фене' — это лагерные активисты из зэков; судя по тому, что я знаю, кличка взялась от тех козлов-вожаков на бойне, которые приводят стада овец и коз под ножи мясников, а сами удаляются к следующему стаду — на ту же роль).
Потом между соседями завязался их разговор: судя по голосам — это все мальчишки лет по 18–20 (я так ведь их никого и не увидел…) Естественно, о женщинах (о чем еще говорят мальчишки в своей