учеником в тот момент, когда кажется, что больше никогда уже не будешь ходить в школу. Ужас при мысли, что публика увидит его в переднике — Каспера Кроне, единственного артиста, которому не удалось найти женщину, согласную готовить ему еду.
Иногда она все-таки что-нибудь произносила. Коротко. Какие-то основные правила, которые он запомнил навсегда.
— Глубина вкуса и запаха, — сообщала она, — возникает только тогда, когда используешь свежие пряные травы.
На следующий день он положил большой пластмассовый поднос на свое «Фазиоли» и заставил его горшочками с кориандром, зеленым и фиолетовым базиликом, греческим тимьяном, обычной и широколистной петрушкой, укропом, шнит-луком, лимонной травой, майораном. Казалось, что на пианино надели большой зеленый парик, — так было и сейчас, спустя целую вечность после ее исчезновения. Холодильник у него по-прежнему был набит продуктами. Это стало своего рода мантрой — покупать то, что покупала она. Возможно, кто-нибудь мог бы усмотреть в этом какой-то навязчивый ритуал. Для него же это было чем-то вроде молитвы, попыткой найти путь к ее голограмме.
Он провел руками по зеленым листикам и приник к ним лицом.
Сидящая на стуле девочка не сводила с него глаз.
— Та дама, — спросила она, — та женщина, она так делала?
Он кивнул. Стине всегда и везде нужно было почувствовать запах. Ей ко всему надо было прикоснуться губами. К пряным травам, тканям, его коже, его волосам, цветам. Даже ноты она подносила к лицу.
Он положил немного масла в макароны, накрыл стол, налил из крана воды в графин. Из холодильника он достал стеклянную банку, сверху в ней лежали три яйца, под ними — рис. В рисе хранились три больших белых трюфеля. Стине обожала трюфели. «С трюфелями только одна проблема, — объясняла она, — их аромат, он моментально улетучивается, как самые летучие углеводороды. Если ты будешь их так хранить, они за несколько дней пропитают своим запахом рис, запах просочится и сквозь скорлупки яиц. Но трюфели сохранят насыщенный вкус».
Говоря это, она укладывала все в банку, он следил за движениями ее рук, аккуратными, чрезвычайно точными. И одновременно в них была сила и уверенность ремесленника. Такая, с какой столяр касается дерева, слесарь — металла. Рихтер — клавиатуры.
Он раскрошил кусочек трюфеля над макаронами.
— Что ты хотел от меня? — спросила девочка. — Зачем ты меня искал?
Он сел за стол. Она сидела напротив. Они начали есть. Она ела крайне сосредоточенно, ему были слышны процессы роста в ее теле, строительство ткани, будущее программирование гормональной системы — это еще впереди, но уже началось. Тарелка была пуста, она облизала вилку, облизала нож, вытерла тарелку последним куском хлеба, тарелка стала белой и блестящей — ее вполне можно было бы поставить к чистым.
— Люди — источник шума, — стал объяснять он. — Их тело создает шум. Их мысли тоже. Их чувства. Мы все шумим. У меня прекрасный слух, можно сказать, почти как у животных, с самого детства — это не очень-то весело, ведь свой слух отключить нельзя. Проще всего, когда люди спят. Поэтому сам я часто не сплю по ночам. Тогда в мире тише всего. Но шум никогда не исчезает полностью — я часто прислушивался к людям, которые спят.
— А к той даме?
— И к ней тоже. Когда люди спят, то слышен звук, который, вероятно, доносится из снов, ну это все равно что убрать весь оркестр и оставить только одну тоненькую флейту, представляешь?
Она кивнула.
— Даже смерть создает шум, — сказал он, — мне случалось быть рядом, по крайней мере, с десятью людьми, когда они умирали. Даже когда они испускали последний вздох, не становилось тихо, все продолжалось, человек не умирает, когда он умирает.
Он вслушивался в нее, пока говорил. Когда он упомянул о смерти, ничто в ней не изменилось.
Он сканировал то, что было поблизости. Ветер на улице, едва слышное трение резины колес о покрытие на площадке. Шелест откидного верха «лотуса элиз», он все еще не заплатил регистрационный налог, это было слышно по звуку — жестяному позвякиванию транзитных номеров. Он слышал поскрипывание вагонки на стенах. Легкие щелчки пылающих в камине грабовых поленьев.
За всем этим был слышен какой-то домашний звук. Ария из «Гольдберг-вариаций».
Он всегда смотрел на семью иначе, чем обычно смотрят люди, — он слышал ее сбалансированную интенсивность. Все равно что «Гольдберг-вариаций» — с такой музыкой никогда не уснешь. На самом деле семья нужна не для ощущения надежности, повторяемости или предсказуемости. Семья нужна для того, чтобы иногда вдруг не надо было защищаться, надевать маску, что-то учитывать, — представьте себе, вдруг все снимают противошумные наушники, наступает тишина, можно услышать всех такими, какие они есть. Вот почему Бах поспешил обзавестись женой и достаточным для камерного оркестра количеством детей.
Может быть, это такая шутка Всевышней, что именно он, Каспер Кроне, это услышал. Он, кому так и не удалось создать семью.
— Пока люди живы, это не прекращается ни на секунду, — сказал он. — Но твой организм устроен иначе. Время от времени наступает пауза. Время от времени ты совсем затихаешь. Мне бы очень хотелось узнать почему. И как это происходит. Я искал эту тишину. Всю жизнь.
Выражение ее лица стало безучастным. Возможно, он все-таки ошибся в ней. Глаза ее были пустыми. Два хвостика. Кривые ноги. Она была похожа на любую другую девочку девяти лет.
— А если завести беруши? — спросила она.
— Все равно будет шум. Шум от тела, шум от того, что люди думают. От того, что я сам думаю. Та тишина, которую я ищу, совсем другая. Это тишина за всем этим шумом. Та тишина, которая была до того, как Всевышняя поставила первый компакт-диск.
Ее лицо было более безучастным, чем это возможно.
— Это все? — спросила она.
— Ты о чем?
— О еде.
Он положил ей еще.
— Жаль, — сказала она, — что ты не можешь встретиться с Синей Дамой.
Он повез ее домой на «лотусе элиз». Улицу Скодсборгвай он узнавал только по указателям, все вокруг было пустынно, лесные опушки были тихими, белыми и застывшими от холода — весна достала из рукава сибирскую ночь.
— Правда, я хорошо выгляжу в спортивной машине? — спросила она.
В машине было тепло. Климат-контроль звучал как огонь в чугунной печке, двигатель играл «Гольдберг-вариации», ему не хотелось ее высаживать, он бы ехал и ехал вместе с нею — сколь угодно долго. Впервые в жизни он хотя бы приблизительно понял, что может чувствовать человек, у которого есть ребенок.
— Тебе нравится вести машину, — заметила она.
— Никаких телефонов. Тишина. Никто меня не найдет. Едешь куда хочешь. Никаких границ. На край земли. Может, поедем?
— Это тебе только кажется, — сказала она, — на самом деле это невозможно. Ты никуда не можешь уехать от своих договоров. От денег, ты увяз в деньгах. И от тех людей, которые тебе нравятся. Их немного. Та женщина. Твой отец. Может, еще один-два человека. Не густо. В твоем-то возрасте. Но тем не менее…
На минуту ему стало страшно, что он не справится с управлением. Он ничего не рассказывал ей о Максимилиане. Он ничем не заслужил такую резкость. От ребенка. Он стал молиться. Чтобы хватило сил не влепить ей затрещину.
Молитва его была услышана, гнев прошел. Но музыка исчезла.
— Я тебя проверяла, — объяснила она. — Смотрела, сколько ты можешь вытерпеть.