за ним из Вселенной с безучастным вниманием карточного игрока. Мир чего-то ждёт от меня, подумал он, и в следующее мгновение понял, чего именно: впервые и совершенно внезапно он всерьёз осознал, что женщина, которая лежит за его спиной, родит его ребёнка, и мысль эта заставила его оцепенеть от ужаса.
До этого мгновения Симон — настолько, насколько он вообще задумывался об этом, — воспринимал своего будущего ребёнка как ещё одно произведение искусства, как меткое слово, вовремя брошенное в толпу, как нечто похожее на то вдохновение, которое он испытал однажды мартовской ночью десять лет назад, когда нарисовал свою первую картину. Теперь, глядя на женщину в постели, он совершенно ясно понял, что появление этого ребёнка создаст некую надпись во Вселенной, которую нельзя будет закрасить как холст, или забыть, или признать неудачей. Издалека, из лона женщины, первая ступень развития человека звала его, чтобы привлечь к ответственности, и под этим бременем Симон содрогнулся, как от удара.
Но это длилось недолго. Он стряхнул с себя наваждение и стал одеваться. Пошатываясь словно пьяный, он натыкался на мебель, но Нина в постели спала так, как если бы всё её существо сосредоточилось на сне. В дверях он задержался на мгновение и ещё раз бросил на неё взгляд. «Женщин, — подумал он, — ничем не разбудишь».
Вокруг него стояла ночь, тёплая и совершенно тихая, и в лунном свете тёмные камни блестели, словно остров был на самом деле большой чёрной жемчужиной.
Теперь Симон чувствовал, как счастье наполняет его, он вновь был полон сил и бодро шёл, не думая куда, и когда он оказался перед мостом, ведущим на Фредериксё, то понял, что окружающий мир меняется в соответствии с его желаниями и что ночь даст ему ответ.
Какая-то женщина приближалась к нему с той стороны моста. Симону показалось, что он узнает хрупкую фигурку девушки, которую видел днём по пути к ветряной мельнице. Она шла медленно, но целеустремлённо, и, когда она подошла поближе, он, в лунном свете, в котором в ту ночь не было недостатка, узнал её зелёное платье. В руках у неё были чемодан и сумка, и, оказавшись перед Симоном, она поставила их на землю и пристально посмотрела на него.
Даже Симон, даже великий Симон Беринг, призывавший нации к незамедлительным действиям, робел перед женщинами. Но в эту ночь он ощущал, что состоит из своих самых лучших чувств, и он схватил руку девушки и поцеловал, впервые в жизни совершив такой поступок. Рука её была холодной. Она внимательно посмотрела на него, и, когда она наклонила голову и улыбнулась, Симон почувствовал головокружительное узнавание, словно он не раз встречался с ней прежде, и, когда она проследовала мимо, направляясь к берегу, он сразу же понял, что она впервые перешла через мост, что она уезжает с острова и что именно его присутствие должно было навести её на мысли об отъезде. «Сейчас она сядет в рыбачий баркас, чтобы успеть на утренний пароход в Копенгаген, — подумал он, — и в каком-нибудь доме на Зеландии её ждёт место служанки», — он чувствовал, что всё это знает наверняка, как будто ему открыт мир её мыслей, при том, что она не вымолвила ни слова.
Он не стал сразу же возвращаться назад, но вместо этого нашёл тропинку, которая могла повести его другим путём, и, пока он шёл, уверенность, которую он чувствовал мгновение назад, начала покидать его.
Год назад Симон получал высшую художественную премию от городских властей Берлина. По этому случаю был написан его портрет, и на портрете полагалось написать его девиз. Вопрос этот был поднят самим рейхсканцлером, и, помедлив с ответом, Симон спросил себя, а почему же у него нет никакого девиза, и пришёл к выводу, что его предназначение в жизни было таким само собой разумеющимся, что у него не было никакой потребности поддерживать его при помощи подобного словесного костыля. Придя к такому выводу, он посмотрел в глаза фюреру и громко сказал: «Мой девиз „Ohne Zweifel!”»,[29] и маленький человечек, стоявший перед ним, кивнул и, ещё раз оглядев его, произнёс: «Хороший девиз для художника!»
В эту ночь сомнения всё-таки охватили Симона. Удаляясь от моста, он снова испытал то же кислородное голодание, от которого проснулся. Вселенная вокруг него была бесконечна, и тем не менее ему было тесно, не хватало Lebensraum.[30] Впервые за долгое время он почувствовал страх, ощутив поджидавшую его в темноте неизвестность, и почувствовал, что самому ему не найти ответы на загадку, перед которой он оказался, но что он должен получить их извне. Он чувствовал, что чёрные и одновременно блестящие поверхности гранита вытягивают из него силу, так что он стал обходить их, он смотрел на звёзды и вспоминал о том, что же тогда говорил ему рейхсканцлер о его созвездии. Симон сконцентрировал всё своё внимание на небосводе, надеясь получить ответ оттуда, пока не осознал, что всё это время он бредёт словно пьяный и что он совершенно потерял чувство собственного достоинства.
Тут он снова ощутил приступ ярости, и, ступив на большой плоский камень, он представил себе, что оказался на ринге. У него не осталось никаких сомнений, что в эту ночь он прикоснулся к силе, с которой прежде не сталкивался и которая то придавала ему уверенности в себе, то лишала её. Но теперь он будет противостоять этой силе, и, ссутулившись, он стал перемещаться по камню как по рингу.
Камень был таким гладким, что на нём была видна не только тень Симона, но и размытое отражение луны. Симон закрыл глаза и медленно открыл их, чтобы увидеть ответ на вопрос о своём будущем, и белый лик под его ногами превратился в лицо девушки, встретившейся ему у моста, и тогда он понял, что тоскует по ней, по ней и по своей свободе так мучительно, что не существует этому никаких преград, и он побежал назад к гавани.
В море, как ему показалось, виднелся белый парус, он удалялся от острова, но Симон не пал духом — теперь, когда он принял решение, ничто уже более не могло помешать ему. Сбегая по ступенькам к причалу, он заметил лодку. Она, под одним лишь небольшим фоком, скользила по направлению от Фредериксё к выходу из гавани, и Симон громко рассмеялся: он не сомневался в том, что судёнышко окажется именно здесь, он замахал ему, лодка повернула к причалу, и он прыгнул на борт. «На Борнхольм», — засмеявшись, сказал он, залезая в карман куртки и протягивая несколько купюр человеку, сидящему на корме. Лодка, качнувшись, направилась из гавани, и Симон подумал, что и деньги могут служить палитрой и кистью.
В лодке находился всего один человек, и Симон в темноте предположил, что он явно не молод. Он сидел, положив руку на румпель и обернув ноги пледом, и было непонятно, где кончается судно, а где начинается человек. Выйдя из гавани, он поднял грот, и судно дёрнулось и понеслось вперёд, словно птица по гладкому морю под высоким звёздным небом. Симон одновременно подумал об оставшейся позади женщине и о женщине впереди, ему казалось, что он натягивает между ними серебряную нить, по которой и следует судно, и он почувствовал, что настало время произнести речь.
— Как моряк, — обратился он к рыбаку, — ты наверняка согласишься со мной, что для того, кто повидал мир, три радости превосходят все остальные. И первая из них — это радость отъезда, ощущение, что на свободного человека, как и на птицу, не распространяется закон всемирного тяготения.
Вторая — это радость прибытия, знание, что ты можешь отправиться куда заблагорассудится и сказать: сейчас — и, может быть, только сейчас — моё место там, где я преклоняю главу.
Здесь он на мгновение прервался и подумал: «Какая жалость, что у меня есть только этот единственный слушатель-простолюдин, а не настоящая публика, и нет никого, кто мог бы сделать стенограмму». Но тут он почувствовал, что слова его взмывают над его головой к мерцающим звёздам, и, встав во весь рост, он ухватился за мачту, подождал, пока тело его обретёт равновесие, и взмахнул рукой.
— Третья, и наибольшая, радость, — громко сказал он, — возможность запечатлеть свой след там, куда ты пришёл, чувство, что ты можешь, если заблагорассудится, оставить в мире по себе такой след, что тебя никогда больше не забудут — ни люди, ни места.
Некоторое время он стоял, закрыв глаза. Рыбак молчал, но молчание не смущало Симона, который уже много лет назад научился и без всяких аплодисментов поздравлять себя с великолепным сольным выступлением. Однако у него промелькнула мысль о том, что старик, возможно, туг на ухо. «Но в этом случае, — сказал он самому себе, усмехнувшись, — он ничем не отличается от обычной публики».
Он произносил свою речь, повернувшись спиной к носу судна, что не совсем согласовывалось с его рассуждениями о торжестве прощания и прибытия, но ведь главное — стоять лицом к своей публике. Когда он теперь медленно открыл глаза, то увидел, как мигает маяк на Кристиансё, но не позади лодки, а на