что-то не в порядке со зрением. В их жизни, как он заметил, отсутствовал перспективный взгляд. Мужчины были рыбаками, и они иногда смотрели на море, а иногда — на небо, но чаще всего на те снасти, которыми были заняты их руки. Женщины, как правило, смотрели в кастрюли и иногда поднимали глаза на висящие на стенах вышивки с религиозными сюжетами, поглядывали на детей, но никто, как заметил Симон, ни мужчины, ни женщины, никогда не смотрел прямо вперёд; горизонт, думал он, приблизился к этим людям со всех сторон, и поэтому они не видят дальше собственного носа, они бредут по своему пути такими мелкими шажками, что далеко им в жизни не уйти. Он чувствовал себя очень одиноким, и в своём одиночестве поймал себя на мысли, что ему не хватает обращённых к нему лиц слушателей, и своего портрета в газете, и спонтанных дискуссий на вернисажах, и ему пришло в голову, что, возможно, очень даже возможно, он всё-таки что-то получал от своей публики.
Нина же, напротив, как он видел, вернулась домой. Как только они сошли на берег, с ней произошло превращение и она сразу обрела связь с островом. Одежду, которую он привёз ей с Курфюрстендам, она не надевала, а вместо этого ходила в синем платье, которого он никогда прежде не видел и которое вместе с повязанным на голове платком делало её похожей на любую другую женщину острова. Казалось, что она помнит всех, кто им встречался, и все помнят её. Шаги её стали мелкими, а походка — более плавной, когда она водила Симона по острову, показывая ему места, где играла в детстве. И подолгу, закрыв глаза, она сидела без движения на нагретых солнцем гранитных валунах, пока Симон беспокойно мерил шагами своё узилище.
Утром на второй день он сообщил ей, что это их последний день на острове. Он видел, что её это огорчило, но она смиренно склонила голову, и ничего другого он и не ожидал. Симон уже давно не мог представить себе, что кто-нибудь всерьёз может ему возражать.
В тот день после обеда она попросила его прогуляться с ней. Он чувствовал, что она хочет что-то ему сказать, но они молча шли вдоль берега. У моста, ведущего на Фредериксё, они сели на скамейку. По другую сторону узкого пролива, разделяющего два острова, росло высокое дерево. На дереве, отвернувшись от Симона и Нины, сидели два орла-рыболова, взрослый и птенец.
— Это самец, на дереве, — сказала Нина, и показала самку — далёкую, медленно кружащую точку в небе.
— Эта пара орлов, — объяснила она, — была здесь всегда. Мой дед рассказывал, что, когда он был ребёнком, один приезжий охотник поймал одного из птенцов в ловушку. Дед говорил, что, когда западня захлопнулась, взрослых птиц рядом и в помине не было. Но в то мгновение, когда охотник наклонился над птенцом, чтобы свернуть ему шею, не повредив при этом оперенья, обе они камнем упали с неба. Убегая, он стрелял в них, но кровь заливала ему глаза и он промахнулся. В результате оба взрослых орла потеряли слух, — Она помолчала минуту и задумалась.
— Дед, — сказала она, — выпустил птенца. Взрослые птицы запомнили его и никогда не причиняли ему вреда.
Симон наблюдал за ней со стороны. В этот день она не надела туфли, и, глядя, как она сидит рядом с ним, спрятав ноги в траве, невозможно было сказать, где кончается остров и начинается девушка. При других обстоятельствах Симон заинтересовался бы историей об орле, царе птиц, которого он считал здоровым и подходящим символом будущей Европы. Но в этот момент он почувствовал, что в Нининой истории есть какой-то скрытый от него смысл.
— Это не могут быть те же самые птицы, — сказал он. — Орлы не живут сто лет, — и совершенно неожиданно громко и резко свистнул. На дереве птенец медленно повернул голову, наклонил её и взглянул на Симона. Но взрослый орёл по-прежнему смотрел в небо, как будто ничего не слышал.
Некоторое время они сидели в молчании.
— Время, — сказала Нина в конце концов, — здесь другое, не такое, как в Копенгагене. Ты сам много путешествовал, и большинство тех, кто живёт в столице, объездили всю Данию. Может быть, за исключением, — добавила она, — самых отдалённых мест, таких как это. Но из живущих здесь мало кто бывал в Копенгагене.
Знаешь, — продолжала она, кивнув в сторону лежащего перед ними второго острова, — есть люди, которые всю свою жизнь живут там и никогда так и не перейдут по мосту на эту сторону.
Моя бабушка, — добавила она задумчиво, — никогда не бывала здесь на Кристиансё, и однажды, когда её спросили, почему, она лишь ответила: «Что мне там делать?»
В то же мгновение, словно в подтверждение Нининых слов, от тенистого дерева отделилась фигура молодой девушки в длинном зелёном платье и медленно направилась к ветряной мельнице. Симон встал и ухватился за поручни моста. «Именно с этим, — подумал он возмущённо, — мы и боремся, именно эта косность и стоит на пути нового времени».
Он закрыл глаза и медленно открыл их снова, и ему в голову пришла мысль. «Я, — подумал он, — повешу над этим мостом огромный холст, и на нём я нарисую им картину, подобной которой никто никогда не видел, картину истории человечества, изображающую неистовство стремлений, картину с шипением пара, глухим стуком поршней и выстрелами винтовок, и, наконец, с проблесками всепожирающего белого пламени далеко впереди, картину, которая будет протягивать руки и хватать публику за горло. А публикой будет эта девушка в зелёном и неподвижные мужчины и женщины, и картина эта изменит их жизнь, она перенесёт их в будущее и впрыснет такое вещество в их жилы, что они захотят уехать, уехать далеко, они потекут через этот мост и дальше, прочь отсюда. И это станет вершиной моего творчества — произведение искусства, которое опустошило остров».
Охваченный лихорадочным восторгом от своей идеи, он сделал шаг назад, словно перед холстом, и мысленным взором начал с воодушевлением создавать эту картину, глубоко убеждённый, что он одновременно является создателем всего земного и состоит на службе высшему делу.
В следующий миг он ощутил во Вселенной какое-то сопротивление и понял, что Нина поднялась и стоит прямо перед ним. Она очень внимательно посмотрела на него и спросила:
— Да неужели!
Сначала от удивления Симон замер. Он знал, что не произнёс ни слова, и тем не менее женщина обращалась к нему, словно она была частью мира его мыслей. Потом он наклонился, так что глаза его оказались на одном уровне с её глазами, и тихим спокойным голосом ответил:
— А почему бы и нет?
На мгновение Нина как будто отпрянула. Потом она выпрямилась, сконцентрировав всё своё существо в какой-то одной ей ведомой точке.
— Мы могли бы, — сказала она, — это проверить.
Безграничный внезапный гнев, словно горячая кровь, наполнил рот Симона, так что он не смог выговорить ни слова, но, не задумываясь ни на секунду, с готовностью кивнул.
— Только не забудь, — продолжала Нина, голос её теперь упал до шёпота, и она прислонила свой большой живот к Симону, отчего ему показалось, что двойное биение сердец, её и ребёнка, толкают его назад, — не забудь сказать, когда почувствуешь, что с тебя хватит.
Она отошла от него, и всё в жизни встало на место. Под жёлтым солнцем в ярко-синем обрамлении моря сверкал красный гранит, в воздухе стоял запах водорослей и трав, а на тёмно-зелёных кустах висели крупные матово-чёрные ягоды ежевики. Симон покачал головой, недоумевая, а действительно ли был этот разговор и может ли вообще случиться такое, чтобы его Нина бросила ему вызов.
— Всё это нам снится, — сказал он и пошёл назад к гостинице.
Но он не взял Нину под руку. Он осознал, что по совершенно непонятным ему причинам между ними теперь идёт какая-то борьба, в которой ему прежде никогда не приходилось участвовать и для которой у него ещё не было слов.
В ту ночь Симон спал тяжело и беспокойно. Ему снилось, что на груди у него сидит медведь, и когда он заворочался, оттого что не мог вздохнуть, то проснулся. По просьбе Нины они ночевали в одной из маленьких рыбацких хижин поблизости от гостиницы. В доме была всего одна комната с одним окном, и через это окно сквозил лунный свет, задевая на своём пути свисавшие плети водорослей, которыми была покрыта крыша, и тени от них ложились на пол, словно кривые прутья тюремной решётки. Чувствуя беспокойство, Симон выбрался из постели, ступил на холодный пол и подошёл к окну. Полная луна следила