перед работающим всю ночь супермаркетом (как будто это было место, где нужно было уже прощаться), исчезла за стеною облаков, освещавшейся теперь только огнями города. И вот уже по асфальту побежали стайки легких теней, за которыми тут же следовали принадлежавшие им тела: крупные кристаллы снега с тихим шуршанием посыпались с ночного неба; и Эш сказал:
– Еще час назад я увидел бы в этих фигурах крыс.
Теперь они находились в обширной американской области, именуемой «Snowflurries» (ассоциирующейся с образом сельской холмистой местности со следами от телег и отдельными кольями частокола), и у них было время постоять вместе под снегопадом. Уже перевалило за полночь; но все вокруг, вся улица, от начала до конца, была наполнена людским движением; кое-кто уже сгребал снег с крыш автомобилей, чтобы поиграть в снежки.
Прямо рядом с ними какая-то женщина обняла мужчину, который в ответ, довольный, посмотрел на нее. Когда же мужчина, после короткого обмена репликами, захотел погладить женщину, она подалась назад и отвела голову. Тихонько что-то говоря ей, он предпринял еще одну попытку помириться и, преодолевая сопротивление ее окаменевшего тела, попытался привлечь ее к себе – потом вдруг махнул рукой и отвернулся. Его щеки сильно покраснели; и Зоргер, который только сейчас заметил, какие они молодые, невольно вспомнил лыжного инструктора, у которого в гробу было такое горькое разочарование на лице, и он вобрал в себя парня, чтобы поместить его в пространство бесконечно мерцающей снежной ночи, в исцеляющее пространство зимы, чтобы там вдохнуть в него новую жизнь.
Потом он заметил, что печальная пара, как в каком-нибудь гротеске, высмеивающем мир людей, возникла теперь внутри супермаркета, прямо у витрины, представ на сей раз в образе двух пожилых мужчин у кассы (сидящий за кассой – белый, стоящий перед ним – черный), которые смотрели теперь мимо друг друга, как будто между ними, помимо того очевидного и неприятного факта, что один из них был «продавцом», другой «покупателем», «белым» и «негром», произошло нечто еще более неприятное и приведшее к вспышке личной вражды: заставляющее потускнеть лицо, приводящее все чувства в смятение, жалкое непонимание – которого никто из них не хотел и которое делало их обоих одинаково несчастными.
Иначе, чем у той молодой пары на улице (где молодой человек с отвернувшимся лицом снова пытался робко пощекотать женщину), лица двух стариков в супермаркете покрывала глубокая бледность. Они не разговаривали; и почти не двигались (только неф судорожно теребил свой бумажный коричневый пакет). Оба застыли, опустив глаза с подрагивающими веками и даже не пытаясь найти поддержку или помощь у других людей, которые со своими покупками выстроились за ними в заледеневшую очередь, ничего не ожидая, такие же бледные, притихшие, каждый сам по себе; и только когда негр, беззвучно шевеля губами, наконец открыл дверь на улицу, кассир поднял голову и посмотрел на следующего покупателя – но не улыбнулся ему (как ожидал свидетель, стоявший снаружи), а раскрыл (ни к кому конкретно не обращаясь) свои темные, безнадежно расширенные глаза, в которых на какую-то долю секунды блеснула мольба.
И в ту же минуту, когда Зоргер еще смотрел вслед негру, который, воздевая руки к небу, удалялся в глубь ночной улицы, неизвестно откуда вдруг вырвался луч света и скользнул по всем лицам, которые были еще в пути, и по тем, что стояли поодаль в темноте, ожидая автобуса, а потом по веренице улиц, вдоль цоколей домов, как прожектор или фары, хотя именно в этот момент не было видно ни одной машины; и только когда задрожала земля и откуда-то задуло, стало ясно, что этот сноп света вырвался из-под решетки на асфальте, где внизу под нею проносились поезда.
Зоргер посмотрел на Эша, который отвернувшись стоял теперь в полутени; тот моментально отозвался взглядом, и они, то и дело посматривая друг на друга, проделали, будто совершая внутренне единый круг, один и тот же путь: сначала в отчаянной растерянности беспомощно округлили глаза, потом как «умудренные знанием» прикрыли их, затем хитро так подмигнули и под конец с глубоким почтением распрощались (как будто зная, что они могли бы расстаться и врагами) – чтобы оторвать взгляд друг от друга и унестись им в ночной город, где вдогонку спускающимся к метро вместе со снегом летели осенние листья, а поверху неслись, один за другим, ночные самолеты, вспыхивая в небе огоньками, словно двигаясь по дополнительной городской трассе.
Напоследок Эш протянул свою визитную карточку («печального бизнесмена»); в знак своей способности к возвращению звякнул «европейскими ключами» (при этом Зоргер вспомнил, что у него самого ключей не было); с каким-то лукавым выражением лица (при этом почти что вплотную приблизившись к другому) попенял Зоргеру на его эпизодически «отсутствующий вид», что, дескать, можно вполне «вменить ему в вину»; продекламировал строчку из стихотворения: «Путь красоты не долог был, подобен сновидению под снегом» – и на прощание подарил соотечественнику свою шляпу.
Не получилось ли так, что катастрофа просто отодвинулась? Нет, никто не умрет! Загадывать желания было во власти Зоргера, и вот в горизонтальном мире наступил покой. Ветер переменился. Снег и опавшие листья уносились в танце все дальше и дальше: «Смотрите, мы все улетаем!»
Вестибюль отеля имел одну особенность: он находился ниже уровня земли, и нужно было спуститься вниз по ступенькам, чтобы попасть в ослепительно светлый, при этом по-ночному пустынный, подвальный этаж, где в самом дальнем углу на скамеечке дремал лифтер, а голос портье, которого нельзя было видеть от входа, но который зато видел входящих в зеркале на задней стене, приветствовал вновь прибывшего вопросом: «Поздний рейс?» В щель между медленно закрывающимися створками входной двери успел влететь ветер снаружи; потом вдруг в зале стало страшно тихо, и поздний гость заказал телефонный разговор с Европой.
В ожидании связи он сел в обтянутое красным кресло у стены, рядом со спящим лифтером, у которого были гладко зачесанные назад белые волосы. Теперь слышны были только звуки самого помещения: постукивал кондиционер, из специальной машины выпрыгивали с легким звоном светлые кубики льда. Дорожка, красная как кресло, тянулась до другой стены, и латунная решетка открытого лифта неспешно переносила свой старинный блеск на весь зал, казавшийся поначалу (как и весь отель) таким добротным. Когда у него в последний раз было время на такие неприметные, недраматичные, такие просто согревающие душу предметы? «Что мне еще нужно? Разве это не было мечтою моей жизни – радоваться светски- небесному очарованию вещей вокруг себя?»
Затрещал телефон, и Зоргер бросился в кабинку; возбужденно заговорил и почувствовал одновременно странную боль, которая, как во время операции, пронзила его от самой грудной клетки до черепа, под аккомпанемент каких-то мучительных звуков, которые оказались его собственным, сугубо личным смехом («У вас что, праздник?» – спросили его).
После разговора он остался сидеть в темной будке, совершенно без чувств, разве что только живой. Он даже ни слова не сказал о возвращении домой; но его об этом и не спросили. В ответ на его излияние чувств последовал только смущенный смех. Зоргер понял, что был совершенно не нужен. Он даже согласился с этим и теперь сидел покрывшись потом, сохраняя в себе чужой голос, ему хотелось все повторять одно и то же слово, и одновременно он принялся про себя считать ступеньки, которые вели с улицы в холл. Он пожелал себе любовниц, и они тут же появились (они все это время находились в соседнем помещении); и в тот же миг между ними раскинулся океан.
– Он всего-навсего животное.
Кто это сказал? Он толкнул дверь будки и увидел ночного портье, беседовавшего через окошко в щитке, на котором висели ключи, с телефонисткой, что сидела там за стенкой, как в чулане, перед рядами телефонных гнезд. Эта фраза, судя по всему, не имела в виду никого из присутствующих, и все же Зоргер непроизвольно взглянул на дремлющего лифтера, на щеке у которого он заметил теперь кровоточащую бородавку, а на ливрее – отсутствующие галуны. И снова портье сказал женщине в окошке: «Он животное, обезумевшее животное. И единственное, что можно сделать с обезумевшим животным, – это истребить его».
Ночные сумерки сгустились неожиданной догадкой (одновременно непостижимой) над приветливо светящимся холлом, где на какое-то мгновение задрожали пластинки кондиционера, как будто эти четыре пассажира сидели потерянными фигурами в каком-то мистическом поезде: от резкого пространственно- временного рывка лица исказились, превратившись в маски «разящих насмерть», из недр которых неслись все такие же злобные, избитые лозунги прошедшей эпохи насилия, не миновавшей и этой страны, представавшей порою в глазах иностранца и в самом деле как «присущей Богу». Одного этого микроскопического рывка было достаточно, чтобы весь холл, освещенный как днем, вместе со всем городом,