чистым изображением этих форм, без объяснений), – все это было, так сказать, географией детства.
Собственно, сначала Зоргер так и хотел сделать: описать полевые формы детства (его детства); начертить планы совсем других «интересных точек»; дать в продольном и поперечном разрезе все эти, поначалу такие непроницаемые, но пробуждающие в памяти чувство родного дома, знаки лугов детства – не для детей, а для себя самого. В свой свободный год, который начинался у него через несколько недель, он собирался, среди прочего, обмерить по всей Европе такие места, и в первую очередь те области, где он сам лично столкнулся с ними. При этом он, конечно, прекрасно знал, что подобная «игра» (неважно, как все это называется) никакой пользы никогда не принесет, но все равно он часто мечтал об этом, радовался или падал духом, как будто от этого зависело все. И когда он радовался, он чувствовал в себе новую храбрость, чуть что неуязвимость. Он был готов совершить прыжок, быть может в никуда, но главное – вперед.
Он никогда не ощущал себя ученым; в лучшем случае (иногда) добросовестным описателем ландшафтов. Будучи таковым, он мог позволить себе впасть в возбуждение, чувствуя всякий раз себя изобретателем ландшафта, – изобретатель же не может быть злым или самозабвенно добрым, он может быть, собственно говоря, только идеальным человеком; при этом он, наверное, думал, что делает добро – не потому, что он дарит что-то другим людям, а потому, что он никому не выдает своей тайны: но его невыдавание не было бездействием, скорее – энергичным действием. Порою он чувствовал себя во время изучения ландшафта исследователем мирной жизни мира.
«Вдохнуть жизнь в мир». Сразу же в день приезда, со складным стулом под мышкой, в лучах послеполуденного солнца, он шел по берегу в направлении бухты «парка землетрясения» (по ходу дела наблюдая за городом у моря), дойдя до места, он уселся на небольшое возвышение, чтобы зарисовать профиль ландшафта.
Парк был никак не обустроен, речь шла просто о территории, которая оторвалась во время катастрофы и сползла к морю и которую потом уже объявили парком. На первый взгляд здесь не было ничего особо примечательного: довольно большая площадь спускалась под легким углом к воде, а вместо обычных для здешних мест хвойных деревьев здесь пробивались кое-где чахлые кустики травы; никаких обломков от домов, никаких деталей от машин не торчало здесь из уже снова затвердевшего грунта. Этот грунт образовывал глинистый пупырчатый ландшафт, голой полосою тянувшийся до самых кустов, а по нему шла сеточка дорожек, вытоптанных многочисленными отдыхающими, при этом на месте бывших трещин в земле теперь возникли миниатюрные долины, которые, в некоторых случаях имея вид узких ущелий, змейками вились между пупырышками: Зоргеру казалось, будто все эти гуляющие всякий раз попадали сюда прямо с улиц неведомого земляного города, а потом снова исчезали за невидимою городской чертой; но еще долго были слышны их голоса за дюнами, как это обыкновенно бывает только среди европейских ландшафтов.
За рисованием ему стало жарко, и вода в бухте на заднем плане придвинулась ближе. Ничто не отвлекало его, он никуда не спешил. Нарисованное начало постепенно отзываться на его взгляд. Будучи сам невыразительным, он ждал появления в ландшафте «образа»: «только погрузившись, я вижу, что являет собою мир».
Он зарисовал один участок земли, который вывернуло наизнанку: тонкие волоски корней бывших деревьев еще торчали среди свежей травы, как выглядывают, бывает, разные обломки из лавины, подхваченные ею по пути. Вывороченный фрагмент был небольшим, но все слои земли в нем очень четко разъехались в разные стороны, – даже по тем микроскопическим изменениям в направлении, зафиксированным в рисунке, можно было представить силу происшедшей катастрофы.
Рисовальщик нащупал что-то, и его штрихи, ложившиеся сначала плотно один к другому, почти что педантически, постепенно стали расползаться и добивались теперь только одного – события. Взволнованный, он заметил, как бесформенная глиняная куча преобразилась и превратилась в рожу; и он понял, что уже видел ее раньше: в доме индианки, в виде деревянной маски, которая якобы представляла «землетрясение».
Лоб этой рожи был обрамлен светлыми перьями, которые он обнаружил здесь среди травы. На месте глаз торчали, наподобие соседних корней, круглые деревянные колобашки; а ноздри тоже выпирали наружу, только они были из щепочек. Зоргер, правда, обнаружил маску не непосредственно в природе, а сначала в своем рисунке, сделанном с нее; хотя на самом деле это не было обнаружением той особой маски – скорее, это было моментальное, резкое осознание существования масок как таковых; и это резкое движение сразу повлекло за собою возникновение представления о танцевальных шагах: в одно мгновение Зоргер пережил одновременно землетрясение и человеческий танец землетрясения.
«Связь возможна», – написал он под рисунком. «Каждое отдельное мгновение моей жизни соединяется с каждым другим – без вспомогательных сочленений. Существует непосредственное соединение: мне только нужно его дофантазировать».
Вот так возникли на закате две женщины, которым на бедра падал свет, они явились в проходе между холмами, такие роскошные и независимые, что рисовальщик, потеряв голову, не выдержал и закричал им:
– Вы не кинозвезды?
На что они ответили:
– А ты не офицер? – и тут же, сделав несколько шагов из «долинной части», которая так обманчиво казалась далекой, поднялись к нему на возвышение.
Зоргер знал: если бы он теперь всерьез захотел этих женщин, они бы стали его. Здесь все стало возможным: уже одно то первое касание, мимоходом, когда они просто так стояли рядом, прошло сквозь ткань и кожу, и вот они уже сцепились все втроем, он же при этом – не как «соблазнитель», а просто готовый откликнуться на их призыв, поджидавших кого-нибудь вроде него.
Продолжая рисовать дальше, Зоргер еще попытался защититься от своей внезапной силы, но обе дамы не дали ему сказать: «Не порти себе удовольствие». Прелестная безответственность, с какой эти искательницы приключений гуляли тут: их красота, однако, оправдывала все. Или, быть может, ему был известен другой закон?
Они даже были способны сохранять серьезность, и он изведал вместе с ними триумф совершенного присутствия духа. «Солнце зашло, и тень закрыла собою все улицы»: он не просил их идти за ним, они последовали сами.
Их безответственность не только была оправданна, она была прелестна. Холод их ногтей. Ясность чрева! Он видел себя раскинувшимся теплой ночью на континенте и смотрел на женщин, хлопотавших вокруг него, как на последний раз в необозримой перспективе.
После того как явления покинули его, он остался сидеть в темноте, глядя на дом, стоявший напротив. «Нет, вы были реальностью», – заверил он сам себя, выпил вино, оставшееся в трех бокалах, и пожелал себе дождя, который не замедлил брызнуть среди сосен.
Свет там напротив, в окошке детской комнаты, сложился в желтую палатку, в которой стояла черная игрушечная лошадка. Зоргер вышел и ступил в высокую траву, ему хотелось стать мокрым; но его тело было таким жарким, что дождь на нем тут же высыхал. Над морем повисла чернильная полоска на горизонте: там вздрагивали еще сомкнутые веки женщин, и крики их только теперь заполнили пустые пространства.
Город, центр которого расположился на берегу лимана, глубоко врезавшегося под прямым углом в материк (низкие жилые комплексы и заселенные леса на побережье океана были всего лишь его отрогами), будучи частью не локализуемого ныне города-планеты, существовал независимо от земли, которая являла собою доисторическое прошлое, оказавшееся за пределами видимости: в незапамятные времена там случилось нечто – счастливое стечение обстоятельств приводило к любовным объединениям, несчастливое к вспышкам войны, – то, что в этой части земли не пробуждало даже представления. (Бетонные укрепления крутых прибрежных берегов времен мировой войны превратились в непонятных каменных свидетелей общих доисторических времен.) Планета казалась машиной, которой не коснулись никакие коллизии; существовало, правда, нечто вроде счастья и нечто вроде опасности: но под счастьем понималась только чистая бесформенность, а под опасностью – возможность отпадения («только так»).
Главное же, здесь, судя по всему, больше нечего было делать никому. Город незаметно был автоматизирован, как будто на веки вечные; и только в отдельных местах его еще немного подправляли. Он был вполне закончен, и дни и ночи сменяли друг друга, включаясь и выключаясь, без всяких сумерек старых