томилась, в минуты, когда казалось, что он на пределе любви к мочалу или ненависти к нему и сейчас произойдет взрыв, дядя Валя судорожно включал свет, слышал шуршание опадающих волокон, дышал тяжело. 'Все, - думал он, - больше не могу. Я один, меня отъединили от всех. А я не бывал один... Ах, Михаил Никифорович, Михаил Никифорович... Но ведь и сам я... И сам... Нет, конец...' Однако снова приходило желание погасить свет, и выяснялось, что предел еще не вышел. В последние дни будто бы случилось усиление, ужесточение чувств, движений и странностей в бункере. Валентин Федорович желал унизить всех, кто мог посягнуть на сухое мочало. А это был весь мир. В погибельный свой час он почувствовал, что колышущиеся лианы, сети, сплетения, твари на них стали наглее, напористей, все в бункере заволновалось, напряглось, будто бы желая вырваться, выплеснуться, вытечь куда-то, и он представил, как вскоре все Останкино будет захвачено, угнетено рожденным в бункере, и при этом его, ничье больше, мочало уйдет, убежит от него. Валентин Федорович с муками пробрался, проскребся, прополз к тайнику, открыл его, вытащил ремень. Стальной костыль был вбит им в стену бункера в пяти метрах от тайника...
Хоронили Валентина Федоровича Зотова на кладбище в Долгопрудном. День был ветреный, дождливый. Над нами, над мокрой бурой землей неслись низкие, угрюмые облака от Приполярного Урала. Люди стояли в плащах, с поднятыми воротниками, с зонтиками, укорявшими небо. Желавших проститься с дядей Валей привезли на кладбище три автобуса. Два выделили в автохозяйстве Валентина Федоровича, один был нанят в конторе ритуальных услуг. Дочь дяди Вали и ее мать, хотя и давали понять, что здесь они самые важные и необходимые покойнику, вынуждены были держаться особняком, к ним никто не подходил. Хотя что было сердиться на них... Говорили речи сослуживцы дяди Вали, водители и механики, снова благородной представлялась нам история жизни Валентина Федоровича Зотова. Назначенные распорядителями лица держали на бархатных подушках четыре медали и орден Отечественной войны второй степени. Дядя Валя лежал в гробу маленький, без очков, на застывшем лице его запечатлелась несомненная досада. Тарабанько пытался прикрыть дядю Валю зонтом, но при толчках ветра капли попадали на его лицо. Забухала невдалеке музыкантская команда 'Прощание славянки': привезли старого офицера. Потом застучали молотки могильщиков, плакали женщины, комья рыжей глины стали падать на крышку гроба. Хлюпала земля под ногами, приставала к ботинкам и сапогам. Прощай, дядя Валя! Прощай, Валентин Федорович Зотов! Прощай, работник и воин, станет беднее без тебя Останкино...
В автобусе, увозившем нас из мокрого грустного северного Подмосковья, больше молчали и тяжело думали. И не пропадало ощущение собственной, пусть и необъяснимой, вины. Было известно, что в завещании дядя Валя просил помянуть его всем желающим останкинским и марьинорощинским жителям. Завещались на поминки и деньги. Дочь дяди Вали и его бывшая жена эти деньги оспаривали. Указывали пальцами и на Анну Трофимовну. Без столкновения мнений было решено никаких завещанных денег не трогать, а устроить поминки в складчину.
Братья Ибрагимовы, известные умением договариваться с администраторами всех значений, вызвались уломать ресторан 'Звездный', тем более что там Валентина Федоровича знали. Столы разрешили накрыть и в соседнем зале диетической столовой, по вечерам пустом. Отпустили оркестр, уплатив неустойку, поставили внизу у дверей двух доброхотов с поручением приглашать к столам всех прохожих и ни в коем случае не впускать Шубникова и верховных служащих Палаты Останкинских Польз. Было много тягостных пауз. Летчик Герман Молодцов предположил, что дядя Валя мог бы остаться недоволен такими поминками. Понятно, поводов для радостей нет, однако же Валентин Федорович запомнился всем и шутником, отчего же не говорить о нем и светлое? Молодцов попробовал даже подойти к оставленному дремать роялю и спеть 'Гори, гори, моя звезда!', Валентин Федорович, случалось, прашивал когда-то Молодцова исполнить именно этот романс. Но и музыка сейчас же умерла в ресторанном зале. Многие сидели поникшие, думали о самих себе, о том, что произошло и с ними и с Останкином, если шутнику дяде Вале захотелось удавиться. Уговаривали сказать слова Михаила Никифоровича, но он молчал. Я заметил, что Михаил Никифорович не раз оглядывался, он сидел спиной ко входу в зал. Ожидал, видимо, кого-то. Но этот кто-то так и не пришел... Уже под конец поминок Михаил Никифорович поднялся. Говорил он нескладно, пожалуй, и не слишком внятно, но из слов его выходило, что Валентин Федорович совершил поступок отчасти и жертвенный.
56
Оглядывался Михаил Никифорович в ресторанном зале 'Звездного' в ожидании Любови Николаевны. Он и на кладбище в Долгопрудном думал, что она вот-вот появится. Но, может быть, она была и на кладбище и на поминках, но не показывалась на глаза, имея для этого основания...
Отошедший от сна Шубников уже третий день пытался вырвать у пятьдесят восьмого отделения милиции бумаги с завещанием подсобного рабочего Зотова. Он клял себя. Ведь он знал, к чему может привести кончина и тем более самоустранение Валентина Федоровича, знал, но прошлепал, проморгал, проспал! В объяснительном письме дяди Вали дурного для Шубникова не было. Дядя Валя просил никого не винить. Он писал о своем одиночестве и о том, что сам искривил, измочалил конец жизни. 'Прощайте, - заключал дядя Валя. - Но беда-то ведь небольшая? А?' Но вот завещание вышло для Шубникова неприятным. В шутейном якобы соглашении, составленном в Останкинском парке Шубниковым, Бурлакиным и Валентином Федоровичем, было оговорено (и записано), что в случае кончины В.Ф.Зотова привилегии, данные ему ради утоления страсти, как и сам предмет страсти, исчезают, а пай-залог переходит к наследникам Валентина Федоровича. Тогда же дядя Валя пообещал всех пережить, устроить в своей квартире Абхазию, заверил при этом, что если все же судьба учинит вдруг над ним шутку, он, конечно, откажет пай-залог милостивым государям Шубникову и Бурлакину. Любовь Николаевна чрезвычайно серьезно, как к законным документам, стала относиться ко всем бумагам, подписанным пайщиками, пусть составление этих бумаг и казалось авторам игрой. Заверение же Валентина Федоровича отказать пай-залог милостивым государям растаяло в воздухе, на бумагу тогда оно не было занесено. Позднее, после скандалов дяди Вали на публике и опасений Шубникова, Бурлакин поручил электронным мозгам промерить дяди Валины перспективы, задача была поставлена некорректная, но ответ мозги выдали: дяде Вале предстояло жить долго, к безрассудствам он был не склонен и не готов; но в ответе все же рекомендовали ослабить на него давление. 'Ослабим, ослабим', - пообещал Шубников. И не ослабил. Наблюдать, как корежит, как сокрушает, как мучает дядю Валю тайная страсть, стало для Шубникова удовольствием. 'Какие низкие, какие мерзкие и грязные людишки!' думал Шубников. Не образумило его и предостережение Бурлакина. Не отпустил он дядю Валю, не облегчил ему долю, до того был уверен, что никакие мелочи уже не смогут помешать его жестокому, великому подвигу.
А Валентин Федорович Зотов объявил наследником Михаила Никифоровича Стрельцова.
Напомню. Пай Михаила Никифоровича составлял два рубля сорок копеек, пай дяди Вали - рубль сорок четыре копейки, пай Каштанова, добытый Шубниковым, рубль тридцать шесть. Шесть и четыре копейки добавили соответственно Серов и я.
В Шубникове был теперь раздор идей и желаний. Мардарий выступал как радикал и экстремист, требовал тут же спалить пятьдесят восьмое отделение со всеми его бумагами, потрохами, портупеями, устранить Михаила Никифоровича, воскресить подсобника Зотова, пусть и вопреки воле покойника, или хотя бы изготовить в мастерских Палаты Останкинских Польз двойника и предъявить его Останкину, следствию, собаке, родственникам как воскресшего и признавшего завещание подложным. Гордость и упрямство ратоборца отвергали пожелания Мардария. Пусть останется он с рублем тридцатью шестью копейками, но до воровства, подделок не опустится. Шубников проверил: ослаблений в делах Палаты Останкинских Польз не случилось и после изъятия пай-залога дяди Вали. Любовь Николаевна из послушания ему не вышла. Но теперь она окончательно была переведена Шубниковым в существа восьмистепенные. В нем были собственная сила, свет, жар, в нем! 'В саду от смерти нет трав', - болтал останкинский аптекарь. Именно! Именно! И никогда ни для кого не будет спасительных трав, коли не сделано исключения для него! Скоро, скоро он начнет и устроит! Скоро! Возможно, и завтра!..
Ночью, после поминок дяди Вали, Михаил Никифорович заснуть не мог. Он думал о Валентине Федоровиче Зотове, думал о Любови Николаевне, об Останкине, о матери, но более всего он думал о себе. Не стал ли он в конце концов именно продавцом лекарственных препаратов? Всего лишь торговцем лечебными средствами? 'Продавец! Продавец! - горячась, говорил ему на Сретенке Батурин. - Ты продавец! И никто более!' Если так, лучше бы он пек караваи или обжигал кирпичи. Но Михаил Никифорович знал, что ему необходимо быть аптекарем, что эта необходимость вызвана не записью в дипломе выпускника фармацевтического института, а состоянием или охотой его души. Да, с ходом времени дело во многих профессиях расслаивалось, дробилось, но не мог, не должен был стать аптекарь продавцом. Боль, страдания людей, их страхи, их надежды, силы их сопротивления грубому,