Его волновала жалость к этим людям, которые не знают или забыли, что есть тысячеглавые толпы, что они ходят по улицам Москвы и смотрят на все в ней глазами чужих. Приняв рюмку из руки Алины, он ей сказал:
– Это – пир на вулкане. Ты – понимаешь, ты пьешь водку, как яд, – вижу...
– Напоила ты его, Лина, – сказал Лютов.
– Неправда! Я – совершенно трезв. Я, может быть, самый трезвый человек в России...
– Молчи, Климуша!
Она погладила его руку. До слез жалко было ему ее великолепное лицо, печальные и нежные глаза.
– сказал он ей.
Лютов захохотал; в зале снова кипел оглушающий шум, люди стонали, вопили:
– Повторить! Бис! Еще-о!
И неистощимый голос снова подавил весь шум.
– Ну, я больше не могу, – сказала Алина, толкнув Лютова к двери. – Какой... истязатель ужасный!
Лицо ее побледнело, размахивая сумочкой, задевая стулья, она шла сквозь обезумевших от восторга людей и, увлекая за собой Клима, командовала: – Домой, Володька! И – кутить! Дуняшу позови...
– Я не хочу, – сказал Самгин, но она, сильно дернув его руку, скомандовала:
– Без дураков! Зовут – иди!
А вслед им великолепный голос выговаривал мстительно и сокрушающе:
На улице Самгин почувствовал себя пьяным. Дома прыгали, точно клавиши рояля; огни, сверкая слишком остро, как будто бежали друг за другом или пытались обогнать черненькие фигурки людей, шагавших во все стороны. В санях, рядом с ним, сидела Алина, теплая, точно кошка. Лютов куда-то исчез. Алина молчала, закрыв лицо муфтой.
Клим несколько отрезвел к тому времени, как приехали в незнакомый переулок, прошли темным двором к двухэтажному флигелю в глубине его, и Клим очутился в маленькой, теплой комнате, налитой мутнорозовым светом. Комната мягкая, душистая и немножко покачивается, точно колыбель ребенка. Алина пошла переодеваться, сказав, что сейчас пришлет «отрезвляющую штучку», явилась высокая горничная в накрахмаленном чепце и переднике, принесла Самгину большой бокал какого-то шипящего напитка, он выпил и почувствовал себя совсем хорошо, когда возвратилась Алина в белом платье, подпоясанном голубым шарфом с концами до пола.
– Туробоева видел? – спросила она, садясь на диван рядом с Климом.
– Нет. Разве он здесь?
– Да. Живет у Володьки. Он в газетах пишет, – можешь представить!
Она усмехалась, говоря. Та хмельная жалость к ней, которую почувствовал Самгин в гостинице, снова возникла у него, но теперь к жалости примешалась тихая печаль о чем-то. Он коротко рассказал, как вел себя Туробоев девятого января.
– Вот что! – воскликнула женщина удивленно или испуганно, прошла в угол к овальному зеркалу и оттуда, поправляя прическу, сказала как будто весело: – Боялся не того, что зарубит солдат, а что за еврея принял. Это – он! Ах... аристократишка! ,
– Что же – старая любовь не ржавеет? – спросил Клим.
– Глупости, – ответила она, расхаживая по комнате, играя концами шарфа. – Ты вот что скажи – я об этом
Владимира спрашивала, но в нем семь чертей живут и каждый говорит по-своему. Ты скажи: революция будет?
– Надоел тебе шум? – улыбаясь, спросил Самгин.
– Ты отвечай!
Она стояла пред ним в дорогом платье, такая пышная, мощная, стояла, чуть наклонив лицо, и хорошие глаза ее смотрели строго, пытливо. Клим не успел ответить, в прихожей раздался голос Лютова. Алина обернулась туда, вошел Лютов, ведя за руку маленькую женщину с гладкими волосами рыжего цвета.
– Это – Дуняша, – сказал он, подводя ее к Самгину, – Евдокия, свет, Васильевна.
Поцеловав руку женщины, Самгин взглянул на Лютова, – никогда еще не слыхал он да и представить себе не мог, что Лютов способен говорить так ласково и серьезно.
– А это – тоже адвокат, – прибавил Лютов, уходя в соседнюю комнату, где звякали чайные ложки и командовала Алина.
– Почему он сказал – тоже? – спросил Самгин.
– А у меня сожитель такой же масти, – по-деревенски, нараспев и необыкновенным каким-то голосом ответила женщина. – Вы – уголовный?
– Преступник? Политический.
– Вишь, какой... веселый! – одобрительно сказала женщина, и от ее подкрашенных губ ко глазам быстрыми морщинками взлетела улыбка. – Я знаю, что все адвокаты – политические преступники, я – о делах: по каким вы делам? Мой – по уголовным.
Лицо ее нарумянено, сквозь румяна проступают веснушки. Овальные, слишком большие глаза – неуловимого цвета и весело искрятся, нос задорно вздернут; она – тоненькая, а бюст – высокий и точно чужой. Одета она скромно, в гладкое платье голубоватой окраски. Клим нашел в ней что-то хитрое, лисье. Она тоже говорит о революции.