– Это он сочинил про себя и про Макарова, – объяснила Алина, прекрасно улыбаясь, обмахивая платком разгоревшееся лицо; глаза ее блестели, но – не весело. Ее было жалко за то, что она так чудесно красива, а живет с уродом, с хамом.

– Неправда! – бесстыдно кричал урод. – Костя Макаров и я – мы оба для души, как чорт и ангел! А есть еще третий...

– Врешь, Володька!

– Знаю! В мечте, но – есть!

– Про-осим же! «Дубинушку-у»!

– Господа! Тише!

– Перестань, Володька, слышишь: Шаляпина просят «Дубинушку» петь, – строго сказала Алина.

– Пусть поет, я с ним не конкурирую.

Тишина устанавливалась с трудом, люди двигали стульями, звенели бокалы, стучали ножи по бутылкам, и кто-то неистово орал:

– В восемьдесят девятом году французская ар-ристо-кратия, отказываясь от...

– К чорту аристократию!

Бородатый человек в золотых очках, стоя среди зала, размахивая салфеткой над своей головой, сказал, как брандмейстер на пожаре:

– Господа! Вас просят помолчать.

– А как же свобода слова? – крикнул некий остроумец.

Но все-таки становилось тише, только у буфета ехидно прозвучал костромской говорок:

– Да – от чего же ты, Митя, откажешься в пользу народа-то, ежели у тебя и нету ни зерна, кроме закладных на имение да идеек?

– Шш, – тише!

Тут Самгин услыхал, что шум рассеялся, разбежался по углам, уступив место одному мощному и грозному голосу. Углубляя тишину, точно выбросив людей из зала, опустошив его, голос этот с поразительной отчетливостью произносил знакомые слова, угрожающе раскладывая их по знакомому мотиву. Голос звучал все более мощно, вызывая отрезвляющий холодок в спине Самгина, и вдруг весь зал точно обрушился, разломились стены, приподнялся пол и грянул единодушный, разрушающий крик:

Эх, дубинушка, ухнем!

– Чорт возьми, – сказал Лютов, подпрыгнув со стула, и тоже завизжал:

– Эй-и...

Самгина подбросило, поставило на ноги. Все стояли, глядя в угол, там возвышался большой человек и пел, покрывая нестройный рев сотни людей. Лютов, обняв Самгина за талию, прижимаясь к нему, вскинул голову, закрыв глаза, источая из выгнутого кадыка тончайший визг; Клим хорошо слышал низкий голос Алины и еще чей-то, старческий, дрожавший.

Снова стало тихо; певец запел следующий куплет; казалось, что голос его стал еще более сильным и уничтожающим, Самгина пошатывало, у него дрожали ноги, судорожно сжималось горло; он ясно видел вокруг себя напряженные, ожидающие лица, и ни одно из них не казалось ему пьяным, а из угла, от большого человека плыли над их головами гремящие слова:

На цар-ря, на господ Он поднимет с р-размаха дубину!

– Э-эх, – рявкнули господа: – Дубинушка – ухнем! Придерживая очки, Самгин смотрел и застывал в каком-то еще не испытанном холоде. Артиста этого он видел на сцене театра в царских одеждах трагического царя Бориса, видел его безумным и страшным Олоферном, ужаснейшим царем Иваном Грозным при въезде его во Псков, – маленькой, кошмарной фигуркой с плетью в руках, сидевшей криво на коне, над людями, которые кланялись в ноги коню его; видел гибким Мефистофелем, пламенным сарказмом над людями, над жизнью; великолепно, поражающе изображал этот человек ужас безграничия власти. Видел его Самгин в концертах, во фраке, – фрак казался всегда чужой одеждой, как-то принижающей эту мощную фигуру с ее лицом умного мужика.

Теперь он видел Федора Шаляпина стоящим на столе, над людями, точно монумент. На нем простой пиджак серокаменного цвета, и внешне артист такой же обыкновенный, домашний человек, каковы все вокруг него. Но его чудесный, красноречивый, дьявольски умный голос звучит с потрясающей силой, – таким Самгин еще никогда не слышал этот неисчерпаемый голос. Есть что- то страшное в том, что человек этот обыкновенен, как все тут, в огнях, в дыму, – страшное в том, что он так же прост, как все люди, и – не похож на людей. Его лицо – ужаснее всех лиц, которые он показывал на сцене театра. Он пел и – вырастал. Теперь он разгримировался до самой глубокой сути своей души, и эта суть – месть царю, господам, рычащая, беспощадная месть какого-то гигантского существа.

«Вот – именно, разгримировался до полной обнаженности своей тайны, своего анархического существа. И отсюда, из его ненависти к власти, – ужас, в котором он показывает царей».

Когда Самгин, все более застывая в жутком холоде, подумал это – память тотчас воскресила вереницу забытых фигур: печника в деревне, грузчика Сибирской пристани, казака, который сидел у моря, как за столом, и чудовищную фигуру кочегара у Троицкого моста в Петербурге. Самгин сел и, схватясь руками за голову, закрыл уши. Он видел, что Алина сверкающей рукой гладит его плечо, но не чувствовал ее прикосновения. В уши его все-таки вторгался шум и рев. Пронзительно кричал Лютов, топая ногами:

– Браво-о!

Он схватил руку Самгина, сдернул его со стула и закричал в лицо ему рыдающими звуками:

– Понимаешь? Самоубийцы! Сами себя отпеваем, – слышишь? Кто это может? Русь – может!

Его разнузданное лицо кошмарно кривилось, глаза неистово прыгали от страха или радости.

– Владимир, не скандаль! – густо и тоном приказания сказала Алина, дернув его за рукав. – На тебя смотрят... Сядь! Пей! Выпьем, Климуша, за его здоровье! Ох, как поет! – медленно проговорила она, закрыв глаза, качая головой. – Спеть бы так, один раз и... – Вздрогнув, она опрокинула рюмку в рот.

Самгин тоже выпил и тотчас протянул к ней пустую рюмку, говоря Лютову:

– Ты – прав! Ты... очень прав!

Вы читаете Часть вторая
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату