взяв рукопись, как свою, пробормотал, что он это сделает.
– Вычеркнем красивости, и через денек, пожалуй, можно будет пустить в публику.
Затем Самгин докладывал в квартире адвоката Правдива, где его слушало человек сорок людей левого умонастроения; у городского головы Радеева, где собралось человек пятнадцать солиднейших либералов; затем он закружился в суматохе различных мелких дел, споров о завтрашнем дне, в новых знакомствах и – потерял счет дням. Во всем этом было нечто охмеляющее, как в старом, хорошем вине. Самгин чувствовал, что на него смотрят как на непосредственного участника в трагическом событии, тайные силы которого невозможно понять, несмотря на все красноречие рассказов о нем. Он видел: вне кружка Спивак люди подозревают, что он говорит меньше, чем знает, и что он умалчивает о своей роли. Это ему нравилось, это несколько окрыляло его, подсказывало слова более резкие и смелые, слова, которые, иногда, удивляли и его, как обмолвки, впрочем – естественные для человека, который взволнован. Но взволнован был весь город, все грамотные люди угрюмо чувствовали, что случилось необыкновенное, устрашающее.
Настроение горожан довольно удачно, хотя и грубо определил Дунаев, показывая странно белые, плотно составленные зубы.
– Проснулись, как собаки осенней ночью, почуяли страшное, а на кого лаять – не знают и рычат осторожно. Корнев сказал более мягко:
– Начинают понимать, в каком государстве живут. Эти фразы не смущали Самгина, напротив: в нем уже снова возрождалась смутная надежда на командующее место в жизни, которая, пошатываясь, поскрипывая, стеная и вздыхая, смотрела на него многими десятками глаз и точно ждала каких-то успокоительных обещаний, откровений. Это еще более укрепляло в нем остренькое и мстительное желание не успокаивать, а стращать. Ему было приятно рассказывать миролюбивым людям, что в комиссию сенатора Шидловского по рабочему вопросу вошли рабочие социал-демократы и что они намерены предъявить политические требования.
– Героем времени постепенно становятся толпа, масса, – говорил он среди либеральной буржуазии и, вращаясь в ней, являлся хорошим осведомителем для Спивак. Ее он пытался пугать все более заметным уклоном «здравомыслящих» людей направо, рассказами об организации «Союза русского народа», в котором председательствовал историк Козлов, а товарищем его был регент Корвин, рассказывал о работе эсеров среди ремесленников, приказчиков, служащих. Но все это она знала не хуже его и, не пугаясь, говорила:
– Естественно.
И обременяла его бесчисленным количеством различных поручений; он – не отказывался от них, раззадоренное любопытство и смутное предчувствие конца всем тревогам превращалось у него в азарт неопытного игрока.
В свою очередь Самгина широко осведомлял обо всем в городе Иван Дронов. Посмеиваясь, потирая руки, гримасничая, он говорил:
– Я все-таки мужичок, значит – реалист, мне и надлежит быть эсером, а ваш брат, эсдеки, – интеллигентская организация.
В эсерство Дронова Самгин не верил, чувствуя, что – как многие – Иван «революционер до завтра» и храбрится от страха. Всегда суетливый, он приобрел теперь какие-то неуверенные, отрывочные жесты, снял кольцо с пальца, одевался не так щеголевато, как раньше, вообще – прибеднился, сделал себя фигурой более демократической. Но даже в том, как судорожно Он застегивал и расстегивал пуговицы пиджака, была очевидна его лживость и тревога человека, который не вполне уверен, что он действует сообразно со своими интересами.
– Политически организуем Россию именно мы, эсеры, – не то – спрашивал, не то – утверждал он.
Самгин видел, что Дронов вертится вокруг его, даже заискивает перед ним, хотя и грубит, не бескорыстно.
«Подозревает во мне крупного деятеля и хочет убедиться в этом», – решил Самгин, и его антипатия к Дронову взогрелась до отвращения к нему.
В быстрой смене шумных дней явился на два-три часа Кутузов. Самгин столкнулся с ним на улице, но не узнал его в человеке, похожем на деревенского лавочника. Лицо Кутузова было стиснуто меховой шапкой с наушниками, полушубок на груди покрыт мучной и масляной коркой грязи, на ногах – серые валяные сапоги, обшитые кожей. По этим сапогам Клим и вспомнил, войдя вечером к Спивак, что уже видел Кутузова у ворот земской управы.
Кутузов пил чай, должно быть, продолжая воображать себя человеком из деревни. Держался важно, жесты его были медлительно солидны, – жесты человека, который хорошо знает цену себе и никуда не торопится.
– Михаил Кузьмич Антонов, – прошу помнить! – предупредил он Самгина.
«Какой искусный актер», – подумал Самгин, отвечая на его деловитые вопросы о Петербурге.
– Так. Значит – красного флага не пожелали? – спрашивал Кутузов, неуместно посмеиваясь в бороду. – Ну, что ж? Теперь поймут, что царь не для задушевной беседы с ним, а для драки.
Дунаев, сидевший против него, тоже усмехнулся, а Кутузов, тряхнув головой, сказал, глядя в стакан чая:
– Урок оплачен дорого. Но того, чему он должен научить, мы, словесной или бумажной пропагандой, не достигли бы и в десяток лет. А за десять-то лет рабочих – и ценнейших! – погибло бы гораздо больше, чем за два дня...
– В Риге тоже много перестреляли, – напомнил Дунаев. Кутузов посмотрел в лицо его, погладил бороду и негромко выговорил:
– Для того и винтовки, чтоб в людей стрелять. А винтовки делают рабочие, как известно.
Лицо Дунаева снова расцвело знакомой Климу улыбочкой.
– Простота! – сказал он.
Кутузов снова обратился к Самгину:
– А – поп, на вашу меру, величина дутая? Случайный человек. Мм... В рабочем движении случайностей как будто не должно быть... не бывает.
Нахмурясь, он помолчал, потом спросил:
– Туробоев – сильно ранен?
В это время пришла Спивак с Аркадием, розовощеким от холода, мальчик бросился на колени Кутузова.
– Приехал, приехал!
Кутузов, ухмыляясь, прижал его мордочку под бороду себе и забормотал в кудрявые волосы:
– Ах ты, Аркашка – букашка – таракашка! Почему ты такая маленькая, а?
– Неправда!
– Тощенькая – тебя даже мухи не боятся.
– Мухи никого не боятся.;. Мухи у тебя в бороде жили, помнишь – летом?
Спивак, изящная, разогретая морозом, шепталась с Дунаевым, положив руку на его плечо.
– Ладно! – сказал он. – Иду!
– Смотрите, – не больше пятнадцати, ну – двадцати человек! – строго сказала она.
Дунаев, кивнув головой, ушел, а Самгину вспомнилось, что на-днях,