со мной какой-нибудь американец об «Алой букве» Натаниэля Готорна, я бы ничего не вспомнил, кроме того, что Деми Мур слишком сексуальна для квакерши, да и из «Женского портрета» Генри Джеймса я не помню имени ни одного действующего лица, и кто там муж, а кто любовник Николь Кидман, для меня совершеннейшая загадка. Смутно помню, что роман «Женский портрет» об одержимости американцев Италией и что Тома Круза там точно не было. Интересно, были ли воспоминания моей ньюйоркерши об этих произведениях американской литературы более точны, чем мои? Это я, кажется, узнаю только на небесах.
Лев Толстой, конечно, не Готорн и не Генри Джеймс, поэтому улыбаться все же дозволено. Слегка, не перебарщивая, все же Готорн и Генри Джеймс тоже вполне себе писатели, и, к тому же, надо отдать должное жительнице Манхэттена, она вышла из положения с остроумием, достойным лучших сцен секса в большом городе. У меня так вряд ли бы получилось.
Нью-йоркский разговор десятилетней давности снова пришел на память на выставке «Американские художники из Российской империи», проходящей сейчас в Русском музее. И снова вызвал улыбочку, потому что теперь он всегда будет всплывать в сознании при любом разговоре об американо-русских связях, о русской культуре в Америке и американцах в России. И вызывать дурацкую улыбку.
Выставка в Русском музее отличная и качественно сделанная. Она интересна тем, что обрисовывает огромный айсберг русско-американского единства, еще до конца не понятого и не осмысленного. Хронологически экспозиция начинается с десятых годов и доходит примерно до семидесятых, представляя только художников, родившихся до 1917 года, так что художники периода эмиграции из СССР в нее не включены. Эффект получился крайне неожиданным, в первую очередь тем, что, как оказалось, многие художники, которых принято воспринимать как чисто американских, имеют русские корни. С Фешиным, Челищевым, Архипенко, Анисфельдом, Бурлюком и Борисом Шаляпиным все понятно, приехали из голодной России. Про российское происхождение Марка Ротко и Арчила Горки более-менее известно. Но, как выяснилось, и отец американского авангарда Макс Вебер, и лучший американский фовист Бен Бенн, классики нью-йоркской социальной школы Мозес и Рафаэль Сойеры, главный представитель американского сюрреализма Питер Блюм, Бен Шан, один из десяти лучших американских художников первой половины прошлого столетия, мамаша минимализма Луиза Невельсон — все они родились на российской территории. Возникает ощущение, что так или иначе все американское изобразительное искусство двадцатого века произросло из России.
Тут приходится сделать некоторую паузу. На территории Российской империи, включавшей в себя Царство Польское, проживало чуть ли не восемьдесят процентов всех евреев мира. Особой благожелательностью к иноверцам российский режим никогда не отличался, и, несмотря на всю «всемирную отзывчивость» русской души, жизнь иудея в Российской империи была, мягко говоря, сложной. Эмиграция из России в США началась задолго до революции, она даже не то чтобы была эмиграцией, но естественно продолжала политику заселения Америки, и именно эта часть переселенцев натурализовалась на новой родине, став не просто частью американской культуры, но и во многом определив лицо всей американской культуры. Большая часть переселенцев везла с собой не самые радужные воспоминания о своей географической родине, и вопрос о русскости выходцев из России — особый вопрос. Какие бы то ни было, радужные или нет, но воспоминания были, и важно то, что, оказывается, в становлении Соединенных Штатов русско-еврейская составляющая играет не менее важную роль, чем англо-саксонская, испано-латинская или афро-американская.
Русская Америка и американская Россия. Границы этих воображаемых стран заключают в себе не только бесконечное разнообразие сплетен и скандалов русского Голливуда, Аллу Назимову, Михаила Чехова, Ольгу Бакланову в «Уродах» Тода Браунинга, торжество русского пианизма, культ русской музыки, Чайковского, Рахманинова, Стравинского и Прокофьева в Америке, Первый концерт в исполнении Вана Клиберна, нью-йоркский балет Баланчина, русские балетные школы, Нуриева, помешательство на русской литературе, феномен Набокова, коллекции русской иконописи и Фаберже, русские магазины и Брайтон Бич, но и такие, столь же призрачные, сколь и важные обстоятельства, как легенды о русских корнях Стивена Спилберга и Вупи Голдберг. Обстоятельства, определившие то, что лучшей экранизацией русской классики до сих пор остается «Любовь и смерть» Вуди Аллена, замечательно воспроизведшего тот особый запах русской духовности, что ей присущ в американском восприятии России, страны условной, но, в общем-то, симпатичной. Там все графини и князья, всегда — зима, всегда — на санях, все в шубах, женщины в соболях, мужчины — помохнатее, там едят икру ложками и пьют водку прямо из самовара.
У нас «Любовь и смерть» не пользуется популярностью, так как в этом фильме видят злую карикатуру, в то время как это тонкое и нежное рассуждение о предмете, который дорог и любим. Американская Россия, очень милая страна, изображенная Вуди Алленом, но выдуманная отнюдь не им. Она была изобретена выходцами из Российской империи, и на той же выставке в Русском музее висит совершенно потрясающая «Масленица» Сергея Судейкина, написанная в конце двадцатых годов и на пятьдесят лет опережающая фильм Вуди Аллена. Эта картина прекрасна как математическая формула, как штрихкод американской России, по которому тут же можно идентифицировать и оценить русскую российскость в американском супермаркете. Где банки томатного супа Энди и американский флаг Джаспера Джонса.
Судейкин — художник абсолютно петербургский, западнический, насколько западен Петербург по отношению к остальной России, и европейский, насколько европеизирован «Мир искусства» по отношению к русскому искусству, — изощренный эстет и интеллектуал Серебряного века. Его русские вещи — красочный вихрь культурных ассоциаций, философских блужданий богемного поэта среди бумажных рыночных цветов и драгоценного саксонского фарфора. Изысканная аляповатость русского ампира, толстые букеты на синих с золотом чашках, толстые амуры, балетные пастухи и пастушки с толстыми икрами, все у него ярко, пухло, сентиментально-элегично и очень живописно. Живописно до пастозной чрезмерности, живописно так, что красочный слой в судейкинских работах обладает чувственным обаянием лучших строчек Кузмина. Поэтому его американская «Масленица», внешне очень похожая на Судейкина начала века, поражает. Судейкинский примитивизм, теряя материальность, как будто иссыхает. Блекнут и сереют краски, живопись уплощается, и фигуры масленичного разгула печально гротескны, похожи не на пестрых кукол из шелка и фарфора, как в его ранних произведениях, а на их жестяные имитации. Они не просто растеряли всю свою веселость, они просто страшны.
Судейкин запихал в свою «Масленицу» все самое дорогое, что связано с Россией до 1914-го, все лучшее, что осталось от воспоминаний о России: стравинский петрушка, рыдающий нижинский, бенуа с сомовым, меерхольдов маскарад с арапчатами, снег, блины, тройки, шубы, весь дикий романтизм полночных рек, все удальство, любовь и безнадежность. И гипнотизирующая ностальгия перечислений поздней поэзии Кузмина слышится в этой странной, почти пугающей картине: торговые дома, кожевенные, шорные, рыбные, колбасные, мануфактуры, кондитерские, хлебопекарни, чайные, трактиры, ямщики, ярмарки, бабы в платках, мучная биржа, сало, лес, веревки, ворвань...еще, еще поддать... ярмарки... там, в Нижнем, гулянье, лето, купцы и купчихи пьют чай из синих пузатых чашек с розовыми и золотыми розами... парни с гармониками... девки в пестрых шалях... бурлаки поют... пароходства... Волга! подумайте, Волга! Где все это? Ничего нет, только осклизлый туман Петрограда, очереди за хлебом, протухшая вобла и красные флаги. Нет ничего, растерзанные обрывки лирического быта, цвет яблоневых садов, снежинки на отворотах шубки, луга, пчельник, серые глаза, оттепель, санки, отцовский дом, березовые рощи, покосы кругом, так было хорошо, но сейчас не так, все исчезло, и воспоминанья бесцельны, как мечты, все выдумка, нет такой России и не было, и призраки наполняют Фонтанный дом, кружится плоская жестяная козлоногая кукла, актерка, как копытца, топочут сапожки, как бубенчик, звенят сережки, в бледных локонах злые рожки, я еще пожелезней тех, и все превращается в страшный сон, морок, кошмар, за столом сидят чудовища кругом: один в рогах с собачьей мордой, другой с петушьей головой, здесь ведьма с козьей бородой, тут остов чопорный и гордый, там карла с хвостиком, а вот полужуравль и полукот. Еще страшней, еще чуднее: вот рак верхом на пауке, вот череп на гусиной шее вертится в красном колпаке, вот мельница вприсядку пляшет и крыльями трещит и машет; лай, хохот, пенье, свист и хлоп, людская молвь и конский топ... и вьюга вьюжит им в очи дни и ночи напролет.
Вот тебе, американец, Россия, какой ты хочешь ее видеть: разгульная, красочная, кондовая — такой, какой она не была нигде и никогда, только в голове у тебя, американца, придумавшего себе с подачи Судейкина эту Россию именно в то время, когда ничего, напоминающего о красочности и добродушии,