предстояния, которое не исчезнет никогда, сменился потребностью «остановить мгновение». Не случайно первые серьезные теоретики Нового времени во главе с Лессингом развернули баталию: какой именно момент следует изображать в произведении? Всегда ли кульминацию действия? А если не кульминацию — то что именно? Какой фрагмент бытия, не нарушая принципов гармонии, тронет сердце зрителя? Любопытно, что спор этот происходил вокруг «Лаокоона» — произведения, связанного с «эпохой заката» другой цивилизации.

Вопрос «момента» вообще чаще всего появляется в художественных трактатах в эпохи слома или заката, когда на повестку дня выносятся индивидуализм, эмоциональность, гедонизм и прочие признаки переразвитого общества. Конечно, и «Дискобол» Мирона воплощает только один-единственный момент времени. Однако цель этой статуи вовсе не в том, чтобы отразить «течение времени», а в том, чтобы наилучшим образом раскрыть все достоинства человеческого тела; не случайно лицо героя остается спокойным и отрешенным. А вот с работами последующих эллинистов — совершенно иное; здесь мгновение, движение, страсть, порыв, пляска вакханок, бег безумных коней и воинов (как в творениях Скопаса) всегда главенствует над невозмутимой вечностью.

Так случилось и с искусством Европы Нового времени. На троне ее живописи оказалось мгновение, волнующее своей пленительной неуловимостью.

Эта перемена обусловила, для начала, новую композицию картины. Она должна стать совершенно иной, чтобы поймать движение, запечатлеть секунду. Первым с этой задачей справился опять-таки Караваджо: это он был достаточно дерзок для того, чтобы написать ту самую непредставимую, самую нелепую, самую волшебную минуту, когда ослепленный Савл простирает вверх руки.

«Кинематографичность» Караваджо не отметил, кажется, только ленивый. После него картина стала словно бы одним из тысяч сменяющих друг друга кадров в киноленте. Суетный кадр заменил дыхание вечности.

Больше того: Новейшее время усложнило задачу. Вечность представилась здесь в совокупности мгновений, причем не обязательно значительных. Это только в фильме про Штирлица каждая из секунд наполнена смыслом, а на самом деле мгновения слишком часто бывают скучны и нелепы. Но ведь жизнь человека выражается и в никчемных мгновениях, и в минутах dolce fare niente: сладкое «ничегонеделание» представляет главную приманку Жизни, не так ли? И если автор интересен в каждый момент своего существования, то и его скука может стать предметом искусства. А раз так, то мгновение, пригодное для изображения в искусстве, больше не должно быть исключительным, грандиозным, кульминационным. Оно может и не представлять собой все величие рода людского и все могущество мира (как мечтал Фауст). Вполне достаточно, если это мгновение отразит маленький эпизод из жизни автора, его мимолетное настроение.

Так родились импрессионисты. Они представили своего рода «анти-фаустовскую» идею. Если Фауст хотел остановить не мгновение вообще, а вот именно — самое что ни на есть прекрасное и полновесное, то импрессионисты пожелали остановить мгновение самое тихое, самое необременительное.

Не «Наполеон на Аркольском мосту», не «Плот „Медузы“» воплощает бытие, — а кувшинка, которая покачивается на воде, а блики на волнах Темзы. Именно это мгновение я и ловлю.

Согласно этому же закону появилось многочасовое видео Энди Уорхола про Эмпайр стэйт билдинг: просто здание, просто стоит, просто утро, просто день, просто вечер: такой вот пейзаж из окна. Говорят, если смотреть, не отрываясь и не заснув, то в одном из тысяч кадров можно увидеть отражение автора в оконном стекле. Вот и вся драма. Если я нравлюсь вам — то понравлюсь и таким, скучным и бессмысленным, такова суть авторского послания ХХ века. И больше того: чтобы познакомиться со мной, не обязательно знакомиться с каким бы то ни было уникальным художественным образом. Можно просто посмотреть в «Черный квадрат».

Скандал вместо драмы

Важно, что автор интересен миру не только «чистеньким». Чистенькими-то нас все полюбят. «Персона» априори достойна внимания, будучи даже и «перепачканной», оскандалившейся. Больше того: для достоверности «черненького» в образе творца должно быть как можно больше. Из зала все время требуют «подробностей»: надо вести себя вызывающе, роскошно, неподобающе — иначе не поймут. Это непреложное правило, которое приближает звезду к народу. Чем больше «подробностей» — тем ты понятнее и дороже сердцу потребителя. Смотри-ка, Имярек тоже жену поколачивает, свой парень.

Художник получил право воплощать своей биографией скандальный развал мира. От Караваджо — прямая дорога к богемной жизни Парижской школы начала XX века. Шумные попойки, драки, нищета, романтика, маета от скуки. Этими «мгновениями» и заполнен художественный мир. Художник и выглядеть должен соответственно, в его облике необходим творческий беспорядок. Подойдет и роскошная экстравагантность, и замызганный свитер, но только не «приличная» аккуратность. Леонардо, одевавшийся для работы в чистые удобные одежды, был бы признан сегодня образцом антихудожественного поведения.

До определенного времени скандальная слава не считалась непременным условием гениальности. Чтобы быть гением, не нужно было страдать от сифилиса, мании игрока и склонности к публичным истерикам. В аннотации к фильму «Страдивари» с великим Энтони Куинном сказано: наш фильм — о тех временах, когда быть гением не обязательно означало быть парией. Звучит почти как извинение: простите, Страдивари был осколком эпохи, когда творец имел право не быть скандалистом. Теперь, чтобы слыть незаурядным, художнику-перформансисту следует рубить иконы топором, писателю-интеллектуалу надо иметь легкие садистские извращения, а рок-музыканту рекомендуются напудренные кокаином ноздри.

Быть скандальным еще сто лет назад значило быть смелым, отчаянным, гордым. Быть скандальным значило открывать публике ее собственное мещанское убожество. Вот вы, обыватели, боитесь правды жизни — а она страшна и ужасна; мир расколот, и трещина проходит по нашему поэтическому сердцу. Видите, какие чудища полезли из трещин? Вам, гагарам, недоступны эти видения. Поэтому постарайтесь хотя бы посочувствовать новым Гамлетам, вокруг которых рушится мир.

Публике понравилось участвовать в мазохистских опытах. Ей понравилось, что ее пугают желтыми кофтами, издыхающими лошадями и умирающими детками. Всеобщая любовь к скандалу утвердилась не сразу, но постепенно прочно вошла в сознание. Во времена де Сада увлечения маркиза не были образцом для всеобщего подражания; во времена Набокова любовь к нимфетке стала уже не примером сомнительных увлечений развратного разума — но способом обличения бездуховного буржуазного общества. А сегодня любовь к фотографиям Роберта Мэплторпа уже стала обязательной приметой хорошего вкуса зрителя. Публика полюбила скандал, количество скандальных ситуаций тысячекратно умножилось, количество скандалистов росло, качество искусства падало. Ну, просто потому, что невозможно с одинаковым энтузиазмом ставить рекорды на аукционах, как Дэмиен Херст, и творить в одинокой мастерской, как Ван Гог. Они, конечно, оба скандалисты, но только один из них отдал жизнь за свой скандал — этим и интересен.

???

Мир, а с ним и современное искусство, переживает кризис пожилой кокетки: неожиданно расползлись все швы, уродливая старая физиономия явилась публике. Скандальная, самонадеянная, пожилая особа — она ведь так старалась выглядеть интересной, драматической личностью. Неужели она не заслужила права тихо стареть с внуками? Светскому искусству нужен оптимизм, а следовательно — нужна молодость: бурлящие страсти, эпатаж, жадность до жизни — как быть, если подтяжки на дряблой коже больше не держатся? Как быть, если внуки боятся страшной бабушки?

Пикассо, ответивший на этот вопрос в ХХ веке, дожил до глубокой старости — и при этом

Вы читаете Гламур
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату