разборчиво и старается быть жесткой, но при слове «сын» начинает рыдать взахлеб.

Она откуда-то знает, что лучше уже не будет, считает «путную богадельню» своим последним приютом и напрочь отказывается от сочувствия. (Надежда Петровна, старший фельдшер, шепчет мне: «Она много читает, журналы выписывает...») Впрочем, недавно стала двигаться рука, но совсем, совсем уже отказывает правая почка. Операцию на почке предлагали давно, но после нее надо было «ходить с бутылкой в боку» — спасибо, не надо, Римма не будет ходить с бутылкой. «Чем помочь вам?» — «А чем вы мне поможете? Ничем. У меня все есть. Чего нет, я сама покупаю». У нее есть тумбочка, кровать, книги и плакатик — разворот из журнала. На плакатике — триумф фотошопа — обнимаются и смеются молодожены в белых одеждах, Пугачева и Галкин.

Именно здесь, в отделении для лежачих, многим физически трудно заговорить о детях. Начинают ровно: «училась», «работала», «осиротела», «бомбили», «были под немцем», «послали на курсы», «заболела», но как доходит до детей — всё, сотрясаются в рыданиях. Спокойно рассказывают про смерть родителей — «папа попал под поезд в тридцать пятом, мама ослепла», а вот сын, дочь — это уже невозможное. «Мой сын был инвалид, в детстве соседский мальчик по злобе пробил ему голову гвоздем, вот тут. Но он был уважаемым человеком, часовым мастером, он умер от инфаркта, потому что люди злые, сказали про него...» — и уже не в силах произнести, что сказали злые люди.

В другой палате — Надежда Васильевна Крылова, бывшая жительница областного центра, одна из самых молодых в интернате — всего-то 62 года. Не сразу догадываюсь, что громадность слез — от громадных плюсовых диоптрий; она мучительно собирает дыхание для разговора. Детский полиомиелит, образование пять классов, работа на растворовом заводе, двое детей. Плохо, с трудом, но ходила, работала, а в 50 лет — ущемление нерва, «сделали укол» и совсем обездвижела. Сын. Да, сын есть... «Нет, не могу...» — «Обижал?» — «Он такой... квартиру спалил». Есть дочь, очень хорошая, навещает часто (ездит за 115 километров), но забрать — куда ей? «Сама бедная» — трое детей в двушке, младший мальчик инвалид, недавно сделали операцию на сердце. «Не хочу такой жизни как у меня, никому не хочу». Надежда Васильевна, большая, беспомощная, укрытая по пояс, плачет на своем антипролежневом матрасе, даре нацпроекта «Здравоохранение»; от нацпроекта дому милосердия в прошлом году обломился еще один матрас и пять пачек памперсов. Здешние лежачие памперсов даже и не просят — знают, это очень дорогая вещь, настоящий предмет роскоши.

Около трети стариков — одинокие; у остальных есть семья. Кажется, никто не готов вслух осуждать своих детей и внуков, эмоция негодования на родных им неведома. «Не знаю, где он». Или: «Сноха не любит». Или просто: «Пьет». Много слез ужаса и беспомощности — но совсем нет гнева и проклятий. Каждая переживает свою трагедию тихо, кротко и мужественно.

Патетической восточной царицей высится на койке 90-летняя К. — точеный горбоносый профиль, осанистая, в красивом синем халате, таком вызывающем на фоне казенной цветастой фланельки; и когда она начальственно объясняет, что всю жизнь была рабочей в колхозе в Казахстане, косила литовкой сено, поверить невозможно. Четверо знатных сыновей у К., один другого лучше, все с высшим, — летчик, главный ветврач, инженер-газовик, еще кто-то; на фотографиях немолодые костюмные люди почтительно обнимают царственную мать. И такую-то породу, такую стать — сноха заела. «Я сидела, пряла им. Она никогда не позовет, не скажет: айда позавтракать, айда чаю попить. Я сказала: конечно, я мешаю вам, дети. А сноха показала в землю: вам — туда. И я сказала: отвезите меня отсюда, дети». А я думаю, что все непросто, и детям ее, наверное, непросто, и соседкам по палате — тоже. Дети приезжают часто.

Директор интерната не спешит осуждать всех.

— А что делать? — говорит Инна Алексеевна. — Вот представьте: приличная семья, дочери на пятом десятке директивно приказано получить высшее образование. Мать не ходит, целый день лежит одна, без ухода — это разве лучше? Дочь так мучилась, временно отдала, каждый день приходила, очень переживала. Ну есть и другие, конечно. Сын матери по пьяни позвоночник перебил, издевался страшно, где ей лучше?

И другая пациентка рассказывает с плачем, как дочь, продав родную хату, вывезла ее на Украину и, пустившись во все тяжкие, оставила там, фактически бросила. «Я двенадцать дней умирала от голода, не хотела жить, вот так легла на дороге... Люди пришли и отпоили». Глава сельсовета в Закарпатской области, святой человек, связался с местными соцслужбами, отправил бабушку-бомжа на родину. Она просит фельдшера: «Принеси письмо, на окне лежит». Сельсоветчик пишет: «Девчонки...» Один глаз у нее затянут бельмом, в руке суковатая палка. «Дочка, надо резать глаз или как?»

VI.

В интернате — половина городских, половина сельских. Многие не были замужем. Многих соцслужбы вывезли из мертвых деревень.

Есть жизни, которые укладываются в очень короткий конспект: «Четыре года на торфоразработках, — говорит Надежда Тихоновна, — четыре года овец стригла». Есть богатые женские биографии. Есть дамы с легким налетом былой девиантности, — но если что-то и было, то было давно. Сейчас Альбина Борисовна тоже в платочке, но глаза — глумливые, веселые, и специфичеcкий низкий голос. Всего-то семьдесят. У нее, воспитанницы детдома в деревне Хрящ, все в жизни было плохо, так плохо, что ой, не передать. «А вообще-то убралась бы я отсюда, — деловито говорит она, устав жаловаться. — В Пекин хочу». — «Почему не в Париж?» — «Мне нравится слово. Я люблю рис...» Хохочет. Хорошая.

Лучше всего жилось при Брежневе, говорят они, «до перестройки»: «Одежды было много натуральной, хлопчатобумажной. Конфеты дешевые, по девяносто копеек». Они вышли на пенсию еще сильные, еще «вот тут мы только поедали жизнь», — говорит афористичная Марья Кирилловна. Она пришла в город работать сиделкой, тринадцать лет ухаживала за бабушкой, вспоминает — Боже мой, позднее счастье, идиллия: «выделили комнатку». Но и потом — все по-людски, добрые люди сюда пристроили, все оформили. «Наш Белев — он ведь хороший, — убеждают бабушки. — Но молодежи тут пропащее дело. А в деревнях позаросло! Шишкино, Брагино, такие поля были, техники сколько, — ну где ж мы разбогатеем, скажите, пожалуйста? Мы видели эти деревни на разбитой калужской дороге — не заброшенные хутора, но страшные полумертвые села с руинами храмов, которые незачем — потому что не для кого — восстанавливать; на сто километров пути — три машины навстречу, из них одна «скорая». Кажется, ни одного прямого угла в этих селах: в этой пизанской, диагональной России все объясняется через «недо» — недовыбитые окна, недосожженные дома, недоубитые реформами старики.

«Дожили мы: деревня покупает у государства импортное. Напишите в Москве: надо за деревню браться. Приди, раскопай, посади да хоть морковочки, домов пустых много, рожай деток, почему они не хотят?»

VII.

Вера Александровна Зонтова, начальник районной соцзащиты, спрашивает: «Ну как наш интернат — удручающее впечатление?» — «Нет, — говорю, — напротив...» Валентина Александровна сообщает, что уже принято решение о передаче интернату здания поликлиники (а значит, бабушкам будет «где подмыть», дождутся?). В Белеве, как и во всех бедных бюджетных городах, хорошая, совестливая соцзащита — здесь не бывает стариков, умерших в забвении и одиночестве, соцработники через день приходят на дом, здесь никому не дадут погибнуть с голода, как это было недавно в Москве, тесный, маленький, плотный мир.

Соцзащита же хорошая, но очень бедная.

Бедная, но хорошая.

Между двумя этими полюсами проходит стариковская жизнь. Или, как они говорят — спокойно и без кокетства — «остаток жизни».

Вы читаете Гламур
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату