Старый математик был глубоко растроган, несколько раз приходил в школу с новым портфелем, а потом опять явился с «бомбовозом», да так больше никто нового портфеля и не увидел.
— В этом году март со снегом, — сообщил Шубман, снимая калоши и водружая «бомбовоз» на стол. — В прошлом году март тоже был со снегом…
— Вам нездоровится? — участливо спросила Татьяна Сергеевна.
— Просто философствую, — буркнул Шубман, вытаскивая вороха бумаг из портфеля.
Он преподавал в семи классах, и трудно было постичь, как при своей безалаберности он умудряется не запутаться в этом хаосе домашних работ, классных тетрадей, контрольных.
У него были две замужние дочери — одна за инженером в Ленинграде, другая за каменщиком в Саратове, но, хотя они звали его, он не ехал, а оставался сам по себе. Жил в холостяцкой запущенной квартире на дальнем конце Землянки, без парового отопления и прочих благ, ходил с ведром к колонке за водой, ученики пилили ему дрова и помогали относить на почту посылки, которые он отправлял регулярно каждую неделю.
Когда его спрашивали, почему бы ему не уступить дочерям и не переселиться к ним на все готовое, он сердился и кричал, что нет ничего хуже, чем жить с родными детьми, которые смогут попрекать куском хлеба, что они, конечно, мягко стелят, но тесть хорош только тогда, когда он приезжает изредка в гости и не засиживается.
— Мы, — пробормотал Шубман, — конечно, как где-то написано, слезли с дерева и научились сморкаться, изобрели калоши и атомные реакторы. Но изменилась ли существенно жизнь? Вот крамольные мысли старика.
— Какой же вы старик, Михаил Исаакович? — сказала Карелина.
— Я старик, и мне по штату положено подумать о бессмысленности, — сказал Шубман, вытряхивая в корзинку мусор из портфеля. — Дорого бы я дал за то чувство удивления и любви, которым мы обладаем в молодости. Готов поклясться, Татьяна Сергеевна, — не за силы, розовые щеки и усы, — за удивление! Ужас старости не в том, что стареет тело, а в там, что костенеет дух. Я очень наивно говорю?
— Может, мы и сами виноваты, — вздохнула Татьяна Сергеевна, и ей вдруг захотелось поделиться своим недавним чувством, навеянным воображаемой картиной германской казармы, госпиталя, пожара. — Удивляться есть чему. Вы скажите: разве не удивительно хотя бы то, что в этих вот стенах учатся дети и кошмары прошлого не касаются их?
— Кошмары прошлого! — фыркнул Шубман. — Когда вам стукнет восьмой десяток, вы заговорите, как я. Ведь вы не станете толстой и доброй бабушкой семейства, вы не забудетесь в заботах, вы одиноки, вам останется жить два года или год, в марте выпадет снег, вы скажете, что это кошмар. Мы сами были детьми, которых не касались ужасы прошлого. Затем они стали нас касаться. Мы изучали их, вероятно затем, чтобы учить этому других, и добросовестно учили пропасть лет, всю жизнь, чтобы они, эти дети, заняли наше место и учили новых детей, пока сами не умрут, a в марте будет выпадать снег. Как просто и чудно! Кто это выдумал и кому это надо? Извините, — сердито сказал Шубман и углубился в тетради.
Татьяна Сергеевна не ответила, да и что ответить на такой странный крик старика, уместный больше в устах юного пессимиста, а не прожившего жизнь человека. Вообще сегодняшний день начался необычно. Всегда они с Шубманом сидели каждый в своем углу и работали молча, лишь изредка перекидываясь незначительными замечаниями. В этом умении молчать было что-то устраивавшее обоих.
Татьяна Сергеевна учила каждую группу четыре года, с первого класса по четвертый. Шубман преподавал в старших классах. Малята Татьяны Сергеевны переходили к нему; она узнавала на его тетрадях знакомые имена, была рада, если лучшие ее «математики» отличались у него, радовали его.
— Как ваши внуки, Михаил Исаакович? — помолчав, спросила Карелина. — Как в Ленинграде?
— В Ленинграде ничего. В Саратове плохо, — оказал Шубман нервно. — Я поражаюсь: мальчишке девять лет, а у него годами болит желудок, и никто не может вылечить. Так что же будет дальше, я вас опрашиваю?
— А что говорят доктора?
— Доктора, доктора! Что они говорят! Ничего они не говорят! Ничего они не понимают! А мне ничего не пишут, все скрывают, может быть, у него катар, может, язва, может, еще хуже. А я не знаю даже, куда бежать, какое искать лекарство.
— Когда-то я лечила моих одним чудодейственным средством от желудка, — сказала Татьяна Сергеевна. — Это алоэ, иначе его называют столетник.
— Верно! Я достану и отошлю, — сказал Шубман. — Я вам очень признателен. Я хочу, чтобы он жил, и сам хочу еще жить, я не могу спокойно думать о том, что человечество накопляет атомные бомбы вместо того, чтобы затраченные на них силы употребить на продление жизни. Парадокс какой-то: изобретаем средства уничтожения, а не продления!
— Такими уж странными путями движется прогресс, — заметила Карелина.
— Старик Бернард Шоу говорил: «Что вы мне толкуете о прогрессе? За последние три тысячи лет я что-то не могу припомнить никакого прогресса». Всегда люди хотели жить, всегда любили, страдали и умирали, независимо, обладали ли они реакторами или нет.
— Неправда, неправда, Михаил Исаакович! — сказала Татьяна Сергеевна.
— У нынешних молодых до предела истощены нервы, — продолжал, не слыша, Шубман, — от атомных излучений начали рождаться дети-уроды, опасно все, опасны даже радиоволны, которыми недавно американцы убили дюжину обезьян. Или вы называете прогрессом то, что в последней войне убивали более зверскими способами, чем в каменный век? Вам известнее, вы потеряли мужа и сына.
— Нет, вы неправы, Михаил Исаакович! — воскликнула Карелина. — Нужно различать, кто убивал и почему. И войны есть справедливые и несправедливые. Только из этого надо исходить, чтобы понять, что к чему.
— Если по воле каких-нибудь новых выродков разразится война и все человечество полетит вверх тормашками — разбирайтесь тогда, что к чему! — выкрикнул Шубман.
— Этого не будет.
— Кто вам гарантировал?
— Я не знаю, не знаю… но этого не должно быть. Не может быть, чтобы во всех страданиях тысяч поколений людей не было смысла! Вы вспомните, вы вспомните… — волнуясь, с болью заговорила Татьяна Сергеевна. — Неужели мне вам напоминать?.. Первобытный ужас существования, древнеегипетское рабство, русское крепостное право, наконец, Землянку с кожевенным заводом. В этом своем парадоксе Бернард Шоу хотел сказать совсем не то, что вы прочли. Вспомните средневековую чуму, оспу, холеру!.. Атомная энергия излечивает раковые опухоли… Зачем вы умышленно причиняете мне боль, говоря о моем муже и сыне?.. Вы же знаете, что я ничего не могу возразить, и пользуетесь таким жестоким доводом! Это жутко, это… непостижимо рассудку, что каждый шаг вперед совершается ценой таких жертв… Но, Михаил Исаакович, но ваши внуки уже будут жить в мире без войн, в мире коммунистически справедливом и совершенном. Подавляющее большинство людей уже выросло, уже пришло к мысли о необходимости такой жизни. Эту жизнь человек увидел после пяти тысячелетий поисков и страданий. Значит, все-таки есть смысл, был смысл — и какой смысл!.. Если это вас не убеждает, я не знаю уж, как с вами говорить.
— Как применяется столетник? — спросил Шубман. — Вы не объяснили мне.
— Нужно настоять его в красном сладком вине и пить натощак чайную ложку, — сказала Татьяна Сергеевна. — А еще лучше просто пожевать кусочек сырого листа, тоже натощак. Моим это всегда помогало.
А школа между тем оживала, все чаще хлопали двери, раздавались голоса. Наряду с категорией учеников опаздывающих есть категория приходящих чуть свет, бегающих по классам, хлопающих партами, выводящих из терпения тетю Дусю. Почему им не сидится дома, что их так тянет в школу?
Пришла завуч, пришли две подружки, Вера и Клава, молодые незамужние учительницы, одна по истории, другая по биологии, та, что перевелась из Калининграда.
— Ну какой хулиганский класс вы мне передали, Татьяна Сергеевна, — сказала Клава. — Предупреждаю, я откажусь быть у них классным руководителем, если вы с ними серьезно не поговорите.
Это была обычная история: переходя в пятый класс, лишаясь прежней учительницы, к которой они за