Их игра почти всегда проходит в виде инсценировки — доктор и больной, церковь, гости и т. д. Очень любят переодеваться в кого-нибудь.
Мы возимся втроем, Тутси [Мэри] советует Бойси [Кингсли]: “Сядь ему на голову. Будь как дома у него на голове!”
Увидев, что я хороню щенка, Тутси сказала: “Папа, ты сажаешь щеночков — может, лучше в цветочной клумбе?”
“А почему этот дядя не заправляет рубашку в штаны?” — спросил Бойси после похода в церковь.
Тутси — учительнице танцев: “Вам не стоит говорить так громко, а то однажды вы напугаете какую- нибудь девочку”.
Папа спросил Тутси, к какому семейству принадлежат грибы. Тутси: “Эти грибы принадлежат нашему семейству”.
Я собираюсь побриться. Бойси: “Где ты взял этот мех?”
Тутси попросила, чтобы ей дали нижний этаж булки.
“Что это за гроб?” — “Это мистер Джонс отправляется к Богу”. Полчаса спустя: “Можно не сомневаться, Бог уже распаковывает мистера Джонса”.
Тем не менее потом Мэри вспоминала отца как далекого, недоступного, внушающего благоговейный трепет. Ее отношения с матерью, которую она называла “основой всего нашего счастья”, были гораздо ближе. В памяти Мэри она была крошечная, с изящными руками и ногами и задумчивым взглядом, словно устремленным куда-то вдаль: “В ней была нежная всеобъемлющая любовь, притягивавшая к ней простых людей, детей и животных как магнит. Она обладала спокойной уверенностью, происходящей скорее от душевной мудрости, нежели от практических познаний. В ней струился ручеек чистой, ясной радости, придававший блеск ее глазам и прелесть улыбке. То была именно радость, а не чувство юмора, ведь мама никогда не улыбалась в ответ на шутки на чей-либо счет. В такие моменты тень пробегала по ее лицу, и ее молчание было укором для шутника”.
Если с детьми Дойл был сдержан и суховат, то с женой — бесконечно терпелив и внимателен. Мэри отлично запомнила такой случай: мать взмахнула рукой над свежеисписанным листом и задела рукавом чернильницу. “От такого кто-нибудь иной мог бы прийти в ярость и сорваться. А он просто улыбнулся, видя, как она раздосадована, и принялся переписывать страницу заново”.
В конце 1896-го “Родни Стоун” вышел отдельным изданием после публикаций в “Стрэнде”. Он принес автору огромные по тем временам деньги, 5500 фунтов — 4000 от “Смита, Элдера и К°” за авторские права и 1500 от журнала. Ньюнес выделил Гринхоу-Смиту невиданный бюджет для авторов, с середины 1890-х и далее “Стрэнд” никогда не платил Конан Дойлу меньше ста фунтов за тысячу слов. В июне 1896-го он смог приобрести в Портсмуте дом за 1800 фунтов, вложив, таким образом, деньги в недвижимость. Он положил на счет 500 фунтов и взял кредит в 1300 под залог дома, который полностью выплатил в 1901-м.
Один критик назвал “Родни Стоуна” “лучшим в мире романом о боксе”, но не по годам едкий двадцатитрехлетний Макс Бирбом, в дальнейшем знаменитый художник-карикатурист и писатель, позволил себе с этим не согласиться. В “Сатердей ревью” вышла его рецензия, где он безжалостно насмехался над автором, “доктором в золотом пенсне”, за то, что он “привносит свою манеру общаться с больными в литературу”. Он писал, что слабенький сюжет, намеченный в начале, неожиданно вновь обнаруживается лишь в самом конце, “и, однако, он вполне доволен собой, этот упрямый лекарь… Нет, нет, доктор Дойл! Вы очень хороший терапевт, я в этом не сомневаюсь. Но вы напортачили при вскрытии. Операции такого рода требуют специальных знаний и более деликатного обращения. Давайте, раскатайте рукава! Надевайте пиджак! Это дело, как ни обидно, не украсило вашу профессиональную репутацию. Будет куда лучше, если вы ограничитесь своей обычной практикой. Собирайте инструменты, мой добрый сэр! И прыгайте в свой двухколесный экипаж!”
Дойл послал в журнал резкий ответ, где указывал на ошибки “исторического и общего плана”, допущенные Бирбомом, сожалел, что тот перепутал Питта-младшего с его отцом, что оспаривал некоторые черты, присущие Бо Бруммелю, хотя их нетрудно было найти в записках его современников: “Он может чувствовать себя уверенно, когда говорит о моей манере общаться с больными и моих очках, но он очень слабо разбирается в том периоде, о котором пишет”. Но Бирбом не собирался сдаваться и последовательно опроверг все утверждения Дойла. Их перепалка немало повеселила литературное сообщество и возобновилась на следующий год.
В январе 1897-го семья перебралась в Мурлендз, в пансион в Хайндхеде, неподалеку от их будущего дома. Несколько затянувшееся строительство и проблемы с оформлением права собственности на землю откладывали переезд до июня. А в июне страна праздновала бриллиантовый юбилей королевы Виктории — пятьдесят лет на троне, самое длительное правление в истории Британской империи, в те времена по могуществу сопоставимой с Римской. Десятки тысяч людей заполнили улицы Лондона, все хотели видеть торжественную процессию, следовавшую в собор Святого Павла на благодарственный молебен. “Никого еще, я думаю, — писала королева в своем дневнике, — не встречали такими овациями, какие достались мне… Приветственные крики оглушали, и на каждом лице читалась искренняя радость. Я была очень тронута”. В рамках праздничных торжеств в “Лицеуме” состоялось представление “Ватерлоо” специально для служащих колониальных войск.
Ближе к концу 1897 года Дойлы смогли наконец въехать в свой новый дом. Конан Дойл придумал для него название — “Подлесье”[23]. Это был солидный особняк красного кирпича с остроконечной крышей, подчеркивавший достаток и положение его хозяина. Дом обошелся Дойлу в немалую сумму — 10 000 фунтов, но зато там было электричество. Ни у кого из соседей, включая философа Джона Тиндала, который жил поблизости, его еще не было, а Дойлов снабжала энергией собственная ветряная мельница.
К особняку шла извилистая дорога, парадная дверь вела в холл с высоким потолком и огромным витражным окном с наследным гербом Дойлов. Дом казался уютным, комфортным и радостным. В большой бильярдной висели рисунки Сидни Пейджета — иллюстрации к рассказам о Шерлоке Холмсе, в столовой могли без труда разместиться тридцать человек; в доме было одиннадцать спален и комнаты для слуг, что позволяло принять множество гостей разом.
Теперь под командой Туи был немалый штат прислуги, а ее мать поселилась в небольшом коттедже по соседству, чтобы помогать дочери вести обширное хозяйство. Все комнаты первого этажа, включая кабинет Дойла, выходили окнами на юг, оттуда открывался величественный вид на долину и пустоши, за которыми возвышались известковые холмы. В гостиной, обшитой деревянными панелями, стояло пианино для Туи, кроме того, ее украшали спортивные трофеи главы семейства и сувениры, привезенные из различных поездок. При доме находилась конюшня на шесть лошадей, каретный сарай и теннисный корт.
Одним из первых в гости приехал Брэм Стокер и всячески хвалил новое обиталище: “Дом совершенно укрыт от холодных ветров, так что архитектор мог себе позволить сделать множество окон, и дом наполнен светом. При этом он очень уютный и замечательно удобный, — это в полном смысле “дом”, где одинаково хорошо всем — и хозяевам, и гостям”.
Дойл был очень нежен и заботлив с Туи, подолгу сидел у ее постели, читал отрывки из только что написанных вещей и болтал с ней об их общих знакомых. Ей были интересны литературные слухи и новости, она любила, когда муж рассказывал забавные истории. Но из-за ее болезни их брак был лишен плотских удовольствий, поскольку в те времена врачи запрещали секс при туберкулезе. Дойл смирился с тем, что эта сторона жизни для него не существует; нет никаких свидетельств, что он посещал проституток, но в мемуарах он пишет, что у него случались “приступы меланхолии”.
Туи успешно сопротивлялась болезни, семья наконец обосновалась в собственном замечательном доме, и можно было ожидать, что в жизни Конан Дойла наступит период стабильности. Но судьба распорядилась иначе. Никто, в первую очередь он сам, и помыслить не мог, что викторианский джентльмен со строгими моральными устоями вдруг глубоко и безнадежно влюбится в другую женщину.