Виталий Полицеймако играл одну из самых больших своих ролей. «Ксанф, выпей море!» — говорил он мудро и печально. Он следил за полетом соек в небе, он выигрывал в эту игру под названием «случай и судьба». Но разве раб имеет право «выигрывать»?
Я плакала на этом спектакле, не скрывая своих слез, плевать, что на меня смотрят, плевать, что «безмерность непосредственности» — не для всех прилична.
После «Трех сестер» во МХАТе, спектакля, который являлся для меня мерилом, точкой отсчета, я смотрела совершенный спектакль, и он поразил мощностью изложения, законченностью и воздействовал на меня сильно и на всю жизнь.
Я подошла к высокой тяжелой двери и открыла ее.
Мама стояла с программками в руках, в синем костюме, белой блузке, как все билетеры. Как всегда, увидев меня, она засветилась, заулыбалась и пошла мне навстречу. «Это моя младшая», — сказала она, когда я здоровалась с ее напарницами по первому ярусу. «Напарницы», стараясь доставить моей маме радость, кивали головами, тоже улыбались и говорили: «Как она на вас похожа, Анна Ивановна, ну вылитая. Вы — одно лицо». Мамка держала мое плечо и отвечала: «Она у нас на обоих похожа — и на меня, и на Василия Ивановича». Эту прекрасно-светскую беседу прервала Дина Морисовна, которая повела меня в кабинет к Товстоногову.
Я шла рядом с маленькой Диной по мягкой ковровой дорожке и чувствовала на себе мамин взгляд, и знала, чего она сейчас просит у Бога.
Великий режиссер встал, когда я вошла, и протянул мне руку. «У нас есть хорошая пьеса Дворецкого “Трасса”. Мне хотелось бы, чтобы вы ее прочли. У вас много спектаклей в Театре Ленинского комсомола?» — «Нет. Пять названий я играю и два сейчас репетирую». — «Это мало?» — «Да». Георгий Александрович посмотрел на Дину, та улыбнулась, закурила и сказала: «Пять вечеров». «Я буду договариваться о переводе вас и вашего мужа к нам в театр. Думаю, что это мы сделаем быстро», — сказал Товстоногов.
Но «быстро» не получилось. В театре на Петроградской произошла смена главных режиссеров. Вместо Пергамента был назначен Рахленко. И Саша Рахленко не захотел «отдавать» нас в БДТ.
«Трассу» выпустили без меня и «Пять вечеров» — тоже. Наступила весна, прошел лед на Неве, парк вокруг зазеленел, наступили белые ночи и прошли, а мы еще были актерами Театра имени Ленинского комсомола.
Из Москвы пришло письмо от Варпаховского. Он — главреж Театра имени Ермоловой. Он писал, что для дебюта у него есть пьеса Брехта «Сны Симоны Мошар», что Мария Осиповна Кнебель будет ставить у него в театре «Женитьбу Фигаро», что я буду играть Сюзанну. И Симона Мошар, и Сюзанна — прекрасные, разные и желанные роли, но БДТ «захватывал» нас, брал в плен, «влюблял» в свои удивительные спектакли. Товстоногов «побеждал» всех авторов и всех ленинградцев.
Достоевский, Володин, Николаи — непохожие, из разных времен и с разными темами — были показаны, созданы одним режиссером, и это казалось необыкновенным. Проникновение легкое, истинное, глубокое и страстное. Все три пьесы: «Идиот», «Пять вечеров» и «Синьор Марио пишет комедию» — были поставлены почти за один год одним и тем же человеком. Казалось, ему доступно все и все он может, это был парад побед замечательных и подлинных. Я не встречала ни «до», ни «после» такой работоспособности у режиссеров ни в Москве, ни в Ленинграде.
25.1.85
«Живым» я увидела Константина Михайловича с верхнего яруса театра Революции. Был юбилей. Театр праздновал. Партер наполнялся, как чаша, он казался именно чашей сверху. Атмосфера, в которой приподнятость царила над официозом. Люди пришли радостные и уверенные в том, что они не проскучают, не «скоротают вечерок», а увидят что-то доселе неизвестное!
Может быть, мое собственное ощущение и моя радость были тогда лишь для меня — «всеобщими». Но мне казалось, что именно «все» полны ожиданием и радостью.
Прозвенел третий звонок, и по центральной дорожке между креслами прошла к первому ряду красивая пара — высокий мужчина и стройная женщина. Кто-то рядом сказал: «Симонов и Серова». Она была в черном бархатном платье, волосы заколоты у шеи, как закалывают их у себя дома, перед тем как пойти в ванную. На нем был костюм цвета хаки, который напоминал военную офицерскую форму. Темные волосы пострижены по моде 52-го года — зачесаны ото лба назад. Он и она не оборачивались, не оглядывались и, как мне тогда показалось, совсем не жаждали всеобщего внимания. Они были истинно знамениты, тяжесть сотен пар глаз они приняли привычно на свои спины.
Я смотрела на два затылка — черный и соломенный, на спины — светлую и темную, на лица в театре, устремленные к этим затылкам и спинам, и повторяла про себя: «Ты говорила мне “люблю”, но это по ночам, сквозь зубы. А утром горькое “терплю”, едва удерживая губы». Из всего цикла «С тобой и без тебя» — эти стихи я любила более всех, в них была правда горечи неразделенной любви и надежда.
Шурша (ох, как я люблю этот звук!) открылся тяжелый занавес, зал наполнила овация — единая, мощная, звук казался материальным, в нем была энергия трех тысяч рук и тысячи пятисот сердец.
Труппа восседала на сцене. Женщины были в белых платьях, и только две из них — в ярко-зеленых. (Потом по внутритеатральным рассказам я узнала, что Охлопков «контролировал» своих актрис по части туалетов. Как он «пропустил» эти два зеленых — остается загадкой. Но эти два ядовитых пятна — отстаивали на сцене самостоятельность выбора и свое безвкусие.) Мужчины — все в черных костюмах и белых рубашках. В центре стоял губастый гигант, его глаза лучились, костюм сидел на нем идеально, и идеальной была улыбка — безмерное обаяние ему было отпущено Господом Богом. Его хватило бы не только на этот праздничный зал, а на все «непраздничные» залы, собранные вместе. Николай Охлопков — талант и лукавство!
Знаменитая пара в первом ряду — аплодировала вместе со всеми, а я аплодировала более всего