битое стекло? Все прошлое — пушистая лодочка коляски на волнах блестящей дорожки, теплый мед летней песочницы, большое тело, в которое проваливаешься как в туман, когда тебя прижимают к груди. Все настоящее — башенка в центре голубиной спирали, тяжелые, слишком большие для тебя, маленькой, книги, сад, по которому от калитки до двери крадешься по ушастым лопухам. Все будущее — развесистая рябина под окном, вязкий воздух читалки, уксусный запах Казимировны, калейдоскоп с изнанки век, просторные вечера на окраине города. Ты уже позабыла это слово. Ведь когда-то ты его так и не смогла произнести. А каково Осипу? Ведь ему приходился отцом целый век. Его глупо винить, невозможно простить, страшно понять, но и забыть невозможно. А век сей кривлялся натужно и называл Осипа своим сыном… Зачем-то. И знаешь, Сонечка, Осип ведь тоже не смог ничего ему сказать. Но смог сделать. Сделать себя, думая, что делает наперекор ему.)
«Хуже всего то, что он пытается перекроить мир по себе, Яков Моисеич, — почти молилась про себя Софья. — Но он измучен и зол. И он убрал нас из мира, как убирают пешки с доски. И я смеюсь над ним, но я не знаю, совсем не знаю, что же дальше…»
Но никто не отзывался в глубинах памяти на Сонину молитву. В папиной комнате, ставшей библиотекой, между книжных полок затвердела тишина, и пора уже Софье прихватить с собой книгу и перебраться потихоньку в спальню. Однако страх, который некогда загонял Осипа под стол, теперь зажал Соню в тисках отцовского кресла, сковал тело, не позволяя даже зажечь настольную лампу, хотя стемнело и неоновая реклама с дома напротив моросила в лицо. И не встать, не задернуть шторы, не заслониться от взглядов чудовищ из бездны небесной, которые липнут снаружи к стеклу и шепчут: «Дай-дай-дай заглянуть в тебя теплая гладкая до сердечка до печеночки всего на минуточку…» Не встать, не отвернуться.
Соня оттолкнулась от подлокотников, встала и отвернулась. Даже свет смогла зажечь. Стоя спиной к окну на одной ноге, как цапля в сумеречном болоте, Софья оглядела полки, освещенные лимонной дугой лампы, и дотянулась до самой простой из сложных книг. До самой легкой из весомых, до самой сладкой из соленых, до самой незаметной из больших.
«Может быть, я улыбнусь сегодня, может быть, заплачу. А Кола неугомонный встанет рядом со мной на одну ногу, словно тяжелый старый аист, и посмеется надо мной. Он срифмует горе и счастье, все, что случилось, и все, чего никогда уже не вернуть, все, что найдено, и все, что пропито, проиграно, пропущено мимо ушей в его жизни, как и в моей. И смешной гасконец все примет и осядет, охромев, на чердаке, как и я сегодня осяду в спальне. Только бы дотянуть до утра».
Сунула в карман халата шершавый томик и поскакала к лестнице. Путь до спальни растянулся в темноте до невозможной усталости, и Софья даже обрадовалась тряской боли во всем теле. В тумбочке у кровати отыскалась склянка корвалола — пустая всего на треть. Слабая, но хоть какая-то надежда уснуть быстро и без сновидений.
Первым в тот вечер обманул Софью терпкий гасконский весельчак. Он опрокинул свой последний стакан вина уже в четыре часа ночи. А до ленивого осеннего рассвета пролегала еще непочатая предутренняя пустошь — самая воглая низина ночи, и спать совсем не хотелось. Софья накапала в стакан двадцать капель корвалола. Не помогло. Через полчаса ватного листания какого-то журнала она дотянулась до графина, плеснула еще воды и еще двадцать капель, выпила и снова принялась листать. Через полчаса у нее заболели глаза. Совсем как в детстве. Словно под веки нанесло мелкого песку.
Вторым обманщиком оказалась любимая старушечья смесь брома и фенобарбитала. Да, спать хотелось. До тошноты. И Софья даже отбросила журнал, погасила ночник и вдавила затылок в подушку. Понадеялась. Темнота навалилась на веки снаружи, а внутри… Внутри, в изнанке век продолжала струиться кровь, смешанная с мелким песком. Соня терпела, погружаясь все глубже в шорохи и дребезжания ночи, ей даже показалось, что все получилось — тьма стала гуще… И вдруг что-то щелкнуло внутри головы. Соня распахнула глаза. Сердце скакнуло к самому горлу. А кричать нельзя. Тогда станет еще хуже — еще страшнее. Софья уже совершенно не помнила, отчего так пугалась этих щелчков за лобной костью. Одно время она даже думала, что это просто рассыхается тумбочка и ночью щелчки становятся слышнее. «Но не то, не то, не знаю, почему я знаю, что все мои объяснения — не о том», — думала Соня в ловушке своей бессонницы. И средство уйти от необъяснимого страха, конечно, было. То самое, проверенное — дом. «Но как теперь? Как сегодня с этим быть, Яков Моисеич?»
И все-таки Софья снова закрыла глаза и вышла на перекресток.
«Мне больше некуда идти, Яков! Мне больше некуда бежать от этих щелчков, которые я никак не могу перевести с языка страха на язык человеческий».
Летний вечер на перекрестке закатов сегодня казался вязким, как вишневое варенье. И Соня-Сонечка не понимала или не хотела понять, отчего солнце сегодня так ярко заходит — опускается в красное зарево, сладкое, если не присматриваться. Девочка перешла дорогу и потянула на себя калитку. На дом она не смотрела. Только лопухи мелькали под ногами. Соня тихонько вскарабкалась, прихрамывая, на крыльцо, открыла дверь. И отпрянула. Из дома полыхнуло — в лицо, в волосы, в зажмуренные глаза…
Софья зашлась в крике и распластала ладони по стене, нащупывая выключатель ночника. И снова вспышка. Комната, резь в глазах, страх. Софья заплакала. Как однажды в детстве она плакала оттого, что не могла открыть глаза, так сейчас она рыдала оттого, что не могла заставить себя снова закрыть их. И не на что больше надеяться, и нечего ждать. Не поможет ни мамино милосердие, запоздалая любовь, и не вызвать ту добрую врачицу из своего детства, и не дождаться уже прихода Якова Моисеича.
«Ты не вернешься ни в один из вечеров моих, и ты не сможешь больше спрятать меня от… От чего?!»
Никто не отвечал ей с другой стороны выжженной памяти. И Соня поняла то, что, в сущности, понимала всегда: там давно уже нет никого. Софья хотела позвонить хоть кому-то, услышать злой ночной голос разбуженного человека. Но кому звонить? Не Любке же… И уж не Оське.
«Ему — никогда. Ему так же хорошо под столом, которого он даже не замечает, как и мне в моей пожизненной колыбели», — металось в голове. Она с трудом поднялась с кровати, упала, снова встала, цепляясь за кровать, тумбочку, стул, выпрямилась, прижавшись спиной к шкафу. По пути на кухню она падала еще дважды. Но все-таки добралась. Все так же — прыжками, переворачивая сахарницу, солонку, роняя спички, Софья умудрилась сварить кофе. А потом еще одну джезву. И еще одну. И вспомнила, что в аптечке завалялись витамины с кофеином, растворила в воде и выпила сразу две таблетки. Теперь сердце колотило в ребра зайцем, почти так же назойливо, как мысли в темя.
На рассвете кухню затопило мутной молочной сывороткой, и листья за окном шумно зашелестели. Софья не заметила, как голова, которую она подпирала рукой, соскользнула на стол. Она все-таки уснула. И не услышала ни долгого звонка отягощенной покупками Любки, ни после — пулеметного стука в окно. Только когда соседка, вернувшись домой, стала названивать ей по телефону, Софья начала просыпаться. И едва не закричала снова. Сон, которого ей так и не удалось избежать сегодня, еще мельтешил где-то на границе сознания, и его хотелось скорее оттолкнуть, отогнать хоть чем-то. Хотя бы криком. Софья стиснула зубы: «Нет. Нельзя кричать. Нельзя отгонять его сейчас. Иначе я так никогда и не узнаю! Иди ко мне…» Она снова закрыла глаза и перестала слышать бреньканье телефона. «Иди…»
Что-то крутилось и извивалось в темноте. Чернее, чем сама темнота. Длинное, злое, жалящее… Щелкучее! Софье снова захотелось закричать и снова удалось сдержаться. А нечто щелкало все громче, подкрадывалось все ближе, словно Софья не закрыла глаза, а открыла их в какой-то иной мир, где нет ничего, кроме кромешной злости и боли, где хлещут свинцовые дожди, где никак не увернуться от ветра и он бьет по щекам наотмашь, где невидимые во тьме стены налетают на тебя с разбега и расплющивают, где все предметы — остроконечны и ранят. И Софья все-таки закричала. Она выкрикивала снова и снова то самое — запретное для себя слово. Выкрикивала до тех пор, пока не поняла, что же именно она кричит.
Софья затихла. «Ненавижу? Господи, кого же я так ненавижу?! Кто же, что же стало моим ночным адом так давно, что я и не упомню…» Телефон зазвонил снова. На этот раз она решила подойти. Два прыжка — коридор, три прыжка — поворот и дверь спальни. Софья сняла телефонную трубку и услышала взвизгивающий голос Любки.
— Почему ты не открывала?! У меня и без тебя забот хватает, мне оглоедов кормить, а тут еще из-за тебя с ума сойдешь. Что? Проспала? Врешь ты все! Ты ж как твоя мамка в последние годы — попросит чего,