— А во-вторых, — продолжал доктор Эррера, — самое бредовое — это то, что руководитель государства ходит и подсчитывает, сколько у народа холодильников и стиральных машин. Ему следует заниматься глобальными вопросами. Фидель не может руководить каждой мелочью в государстве. Это безумие. Безумие заключается в том, что народ — и сам Фидель — верят в то, что он все это знает. В этом весь абсурд диктатуры личности. А люди сидят, совсем как моя любимая дочь, и поражаются, как это он смог запомнить все цифры.
— Не думаю, что он ходил по острову и считал холодильники, папа. Но я не могу спорить с тобой, когда ты в таком настроении. Пойду приму душ. Ужасно жарко.
Хуана поднялась. Не припомню, чтобы я видел более кислое выражение на ее лице.
— Посмотрим, есть ли вода, — лаконично ответил отец. Потом взглянул на меня. Он уловил блеск в моих глазах, поэтому тут же сказал: — Тебе незачем бежать за ней. Сиди. Выпей со мной стаканчик. Можем еще немного поглазеть на Фиделя.
Возражать я не осмелился. Разве я не стремился к признанию? К тому же я почувствовал мольбу в его голосе, он не хотел сидеть в одиночестве. Ему была нужна публика. Несмотря на его чудовищные речи, доктор Эррера всегда был мягким человеком. Добродушным монстром. Неудивительно, что он был одинок, — такой образ мыслей обрекал на одиночество. Больше того: такой образ мыслей обрекал на тюремное заключение.
И тем не менее я восхищался доктором. Несмотря на то что кровь закипала в венах, я понимал, чего он хотел. Потому что его принцип гласил, что обмен мнениями должен быть свободным. Этот принцип можно было назвать буржуазной иллюзией, но для него он был единственно возможным. Сидя в своей гостиной, он был Вольтером.
Из душа доносился звук бегущей воды: там мылась Хуана. И каждая упавшая капля была решающей победой революции, словно это были капли крови всех мучеников страны и прежде всего моего отца. Я вспоминал, как взял Хуану сзади, когда она стояла под душем, как ее стоны исчезали в шуме бьющей струи, как мы оба наглотались воды.
Доктор Эррера вернулся с напитком, смешанным из дешевого рома, сока манго, имбиря, лайма и льда. Основным ингредиентом был ром. На внешних стенках стаканов мгновенно образовалось множество капель, и вскоре стаканы оказались стоящими в луже воды, материализовавшейся из ничего. Рецепт этого коктейля доктор изобрел сам.
— Как называется? Нет, он никак не называется. Но для тебя он в самый раз. Он тебе нужен, Вот подожди —
Коктейль был вкусным. Мы молча пили и смотрели на Фиделя. Ему стало жарко. Скоро наступит двадцать пять лет со дня штурма казарм Монкада. Он кричал:
Один мой знакомый, обратившийся в ислам, утверждает, что невозможно понять ислам, не услышав, как Коран читают по-арабски. Он не знает арабского, да это и не важно. Я бы сказал, что точно так же невозможно понять Кубинскую революцию, не услышав речей Фиделя Кастро. Его речи обладали гипнотической силой, завораживающим ритмом, чем-то похожим на тот, который, по моим представлениям, связывал мою поэзию и новую кубинскую музыку. Речи Фиделя были музыкой. Они были построены, как симфонии. Пока я сидел и кивал в такт этому ритму, я испытал такую гордость, что к горлу подкатил ком.
Доктор Эррера воспринимал все происходящее совершенно иначе. Он был глух к этой музыке.
— Мы говорим ДА марксизму-ленинизму, ДА четырехчасовым речам, НЕТ электричеству и НЕТ водоснабжению! — насмешничал он.
Я промолчал, хотя был взбешен.
— Ты слишком молод, — произнес он. — Слишком молод. Как ты думаешь, почему Фидель обожает молодежь? Потому что в вас можно вбить все что угодно. Вы еще не наслушались разговоров, поэтому полагаете, что ими можно быть сытыми… Здесь происходит нечто пугающее. Ты знаком с понятием
Я покачал головой.
— Говоря об энтропии, мы говорим об утечке энергии, о том, что из вселенной, или из части вселенной, убывает энергия. Если она не будет восполнена, система постепенно придет в упадок. Если энергия — как в нашем случае — конвертируется в
— Нет, но уверен, что вы мне это объясните, — сказал я так язвительно, как только осмелился. Но мой собеседник всего лишь быстро улыбнулся в ответ. Язвительность не произвела на него никакого впечатления. У доктора был к ней иммунитет. Он собирался пояснить свою мысль.
— Вот смотри, — сказал доктор Эррера. — Куба — как моя рубашка. Взгляни на мою рубашку.
Я посмотрел. Она была белой, выглаженной и красивой. У меня никогда не было такой прекрасной рубашки, так что я только улыбнулся.
— На первый взгляд неплохая. Но приглядись повнимательней.
Он вытянул руки так, чтобы я смог рассмотреть манжеты. Сначала я обратил внимание только на запонки, серебряные с красной эмалированной монограммой. Потом заметил, что по краю манжет кое-где начинает появляться бахрома. На шве на внутренней стороне рукава — то же самое. Края обтрепались.
— И здесь. Смотри.
Он склонился ко мне и оттянул край воротничка. Я увидел ту же картину: отчетливый ряд бахромы. И темный ободок с внутренней стороны.
— Ты понимаешь? Изношенность материала. А теперь цвет. Ты видишь, какого она цвета?
— Белого.
— Белого? Как бы не так, она не белая. Она была белой много лет назад. Она серовато-желтая, как дождевое облако, и она настолько истончилась, что мы больше не решаемся ее отбеливать. Не то чтобы это имело большое значение. Мы уже не помним, как выглядит белый цвет, вот в чем наша проблема. Белый цвет нельзя сравнить с листом бумаги, потому что наша бумага больше не белая. Осталось ли у нас вообще что-нибудь белое? — Доктор снова опустился в кресло. — А эта рубашка, понимаешь ли, последняя в своем роде. Больше таких не будет. Мы не производим таких рубашек на Кубе и никогда не будем. Такие рубашки не производят в странах, с которыми мы торгуем. Теперь моей рубашке, собственно говоря, все равно. Я не щеголь. Но речь не только о ней, а абсолютно обо всем, что нас окружает. Все красивое, старинное, сделанное с любовью и заботой, разваливается, никто не собирается его ремонтировать, а если его заменяют, то каким-то жутким хламом. Это энтропия. Посмотри на дома в нашем квартале. Да за то, что прекрасные старинные дома довели до такого состояния, надо сажать в тюрьму. Знаешь, чем мы страдаем? Равнодушием. Это одно из самых ужасных человеческих качеств. Двадцать лет с этим человеком — и мы превратились в равнодушный народ!
Он указал на телеэкран, и маленький зеленый человечек воспользовался паузой, чтобы сказать: