западного общества… Мы вам благодарны за мужество, за то, что не постыдились все это наконец высказать».
В стыде все дело. Думаю, его-то и испугались. Потому и стали с таким жаром утверждать, будто в моих произведениях не общечеловеческая правда, а психический травматизм искореженной особи. В этой яростной борьбе
Примитивная, но действенная из-за своей грубости попытка превратить литературу в
Потому что для нашего общества очень важно, чтобы люди стыдились самих себя. Вполне возможно, стыд у нас главное орудие дрессировки. В предыдущих письмах вы сетовали, уважаемый Бернар-Анри, что вас считают человеком, лишенным
Но я, кажется, занялся обращением обращенного. Я уже успел сказать, что не верю в евреев… Да, в общем-то это так, но в отдельных случаях… Нет сомнения, что евреи первыми стали развивать пресловутое
Неужели я опровергаю все, что так доверчиво высказывал вам с самого начала нашей переписки? Неужели теперь хочу сказать, что предпочитаю борьбу? Нет, не совсем так. Дело в том, что отказ от борьбы (или приятие оной) был для меня до сих пор результатом
Но сейчас я впервые лишен выбора, поскольку речь идет о моей матери. Я похож на человека, окруженного зыбучими песками, который точно знает, что любой его шаг всколыхнет их и грязь погребет его под собой.
Предлагаю, дорогой Мишель, давайте остановимся и не будем больше касаться грязи, ненависти, козлов отпущения, клеветы.
На этот счет мы сказали все, что могли.
А вот история с вашей матерью, конечно, далеко не исчерпана.
Так же как симбиоз ислама и ультралевых, новые союзы между новыми красными и новыми коричневыми, сокращающееся расстояние между арьергардом «Монд дипломатик»[105] и авангардом эскадронов смерти джихада. На этот счет я, как и вы, думаю, что «это еще цветочки». (Мы с вами не сходимся во мнениях относительно ислама: лично я всегда отделяю его от фундаментализма, вовсе не из осторожности и не из политкорректности, а потому, что искренне не считаю ислам
Об остальном — ваших и моих врагах, их общих интересах, загадке, которая будет разгадана не раньше, чем мы поймем, что между нами общего, о причинах, почему одного писателя ненавидят больше, чем любого другого, я думаю, мы сказали всё, и все эти пешки, продажные биографы — в самом деле ничтожества, шпики, трупоеды, паразитирующие на живых, нули, и ничего больше.
В заключение скажу, что если в конечном счете мне на все это более-менее наплевать, если я никогда не отвечаю им и позволяю себе советовать вам поступать так же, то делаю это не из-за радостных или безрадостных страстей, не из-за стратегии и адекватного ответа, не из-за Спинозы или Гоббса, а потому, что эти люди в самом деле
Но есть две темы в вашем письме, которые навели меня на размышления, тоже, вполне возможно, бесплодные… И все-таки….
Первая: ваши школьные годы и старания, как вы пишете, «чтобы меня никто не заметил». Юный Уэльбек по свойственной ему природной застенчивости был человеком наименее приспособленным «к жизни на людях». Но из-за этого несовпадения все и началось. И вторая. То, что вы пишете чуть выше о «силах», увлекающих вперед ваши тексты, проблемах «руля» и «тормозов», о литературе как разновидности, но не тавромахии, а велосипедного спорта, ваши откровения о манере писать, о страсти к писательству.
Первое заинтересовало меня потому, что, как ни странно, я, точно так же, как и вы, не был готов к своей теперешней роли.
Я не скажу, что сильно мучился, когда мне приходилось «играть роль автора».
Не скажу, что в детстве или отрочестве, страдая от природной застенчивости, старался стушеваться, цеплялся за одиночество, бежал от софитов — словом, делал все то, что, как я прочитал между строк, было свойственно вам.
Но меня совершенно искренне устраивала «известность в узких кругах», которой я пользовался в школе, в небольших компаниях приятелей, короче, среди тех, с кем я общался.
И еще, тоже совершенно искренне, я, заглядывая в будущее и хмелея, как свойственно юношам, от пряного запаха мечты, видел приключения, схватки, может быть, прекрасные книги, но видел их как случайность, внезапный взрыв, единственный, уникальный, и не помышлял никогда, что взрывы выстроятся в ряд и примут форму «известности», ставшей моей и вашей участью.
В Эколь Нормаль были молодые люди, мечтавшие стать министрами или, как Жорж Помпиду, тоже наш выпускник, президентами республики.
Были те, что видели себя
Мой однофамилец Бенни Леви рвался вперед, ощущая себя в ту минуту воплощением Ленина, что воодушевлял своими речами советский народ.
Я не был на них похож.
Не помню, чтобы в мае 1968-го мне хоть раз захотелось выступить с пламенной речью на каком- нибудь митинге.
И уж тем более мне никогда не приходило в голову мечтать о будущем — только этого не хватало! — перед колоннами Пантеона, как это делают герои Жюля Ромэна, тоже студенты Эколь Нормаль[106].
Напротив, вспоминается совсем другое: 1966 год, первый день занятий, на галерее собрались все подготовительные классы, какой-то юноша сравнивает Помпиду с его однокашником, мало кому известным латинистом Пьером Грималем, и восхищается первым. Я, ни секунды не колеблясь, присоединяюсь к тем, кто смеется над пареньком, имевшим глупость мечтать о «провальной» жизни президента, всегда под прицелом телевизионных софитов. Дурачок не понимает
Судьба государственного деятеля, а они нередко выходили из стен нашего университета, никогда не была моим идеалом.
Я всегда восхищался совсем другими людьми и хотел быть на них похожим: ну да, на знатока Плавта и Теренция; на профессора философии Жана Ипполита[107], который