Он вернулся в отель и вошел в гостиную. Там никого не было. Тогда он поднялся в комнату жены.
Определение «обворожительная» как нельзя лучше подходило к леди Дин и было общим мнением о ней еще в дни ее ранней юности. Немногие из ее друзей были достаточно проницательны, чтобы разгадать под этой обольстительной внешностью незаурядный ум.
Леди Дин была дочерью очень родовитого пэра, разорившегося на торфе и женщине, которая в свое время сводила с ума весь лондонский свет. Дороти унаследовала от своих родителей два странных и противоречивых качества, которые в ней, однако, дополняли одно другое: безрассудность и проницательность.
В определенном отношении она никогда не была молода или неопытна; в ней никогда не было того благословенного неведения, которое мы, за недостатком точных определений, зовем невинностью и под которым понимаем нетронутость, неясное представление о дурных сторонах жизни, трогательную и нежную веру в судьбу и людей.
Дороти Дин никогда не верила людям. Воспоминания ее раннего детства были связаны с огромным, казарменного типа, замком в Ирландии, в котором было мало слуг, и поэтому красивая старинная мебель и драпировки постепенно приходили в упадок; она хорошо помнила своего очень красивого и обычно очень веселого отца, у которого только изредка бывали припадки бурного гнева; свою красавицу-мать, которая постоянно нуждалась в деньгах и всегда где-то доставала их. Внезапно простудившись на охоте, она умерла, и Россмит, погоревав некоторое время, женился на богатой вдове-американке. Они вели рассеянный образ жизни, и Россмит усиленно помогал своей богатой жене тратить ее огромное состояние.
В их жизни оставалось мало места для Дороти. Она чуть было не вышла замуж за очень богатого человека, которого совершенно не любила, но который сумел бы дать ей единственно ценную, с ее точки зрения, вещь в жизни — возможность развлекаться. Но как раз в это время судьба столкнула ее с Маркусом Дином. У него была весьма сомнительная репутация и ни пенни за душой, но, тем не менее, он сразу покорил сердце Дороти. Он был на семь лет старше ее и в тысячу раз опытнее, но тоже решительно и бесповоротно потерял голову. Если когда-нибудь браки совершались по любви, то брак Маркуса и Дороти мог бы служить идеальным образцом.
Маркус рассчитывал, что после долгих лет скитаний ему всегда удастся жениться на какой-нибудь влюбленной в него богатой даме, что было бы для него весьма полезно, ибо его вкусы отличались необычайной экстравагантностью; Дороти тоже рассчитывала выйти замуж только за очень богатого человека, чтобы с помощью его денег устроить жизнь так, как ей вздумается.
Они познакомились, весело поговорили друг с другом и разошлись, потом встретились снова и ясно почувствовали, что их связывает нечто странное, чего ни тот, ни другая не могли определить, и что эта связь с каждым часом растет и крепнет.
Когда они встретились в четвертый раз, Маркус прямо подошел к Дороти и, устремив на нее жадные, потемневшие от волнения и страсти глаза, ярко сверкавшие на побледневшем лице, сказал:
— Я не могу жить без вас. Когда вы станете моей женой?
И Дороти едва слышно шепнула:
— Когда хотите.
Россмит метал гром и молнию и отчаянно ругался; леди Россмит, несмотря на то, что была в восторге от представившейся возможности сбыть с рук Дороти, сказала ей:
— На вашем месте, Додо, дорогая, я бы повременила немного и подумала еще хорошенько, прежде чем решиться на этот брак, — и прибавила с злобным коварством: — ведь репутация Маркуса не выдерживает даже самой снисходительной критики.
Но Дороти лучше других знала все о Маркусе: он сам рассказал ей всю свою жизнь, ничего не утаив; она знала, что его выгнали из полка, знала об отношении к нему родных (они бойкотировали его), знала, что его уволили со службы в Коломбо («Мы никогда не вернемся туда, дорогая, гиблое место, отвратительные люди!» — весело сказал он в заключение), и, зная все это, полюбила его еще больше.
Это была любовь, которая так редко встречается в жизни и которой судьба почти никогда не наделяет хороших, в общепринятом смысле этого слова, людей: любовь эта не является лучшим и чистым проявлением чувств, но тот, кому она отпущена, приносит ей в жертву всю жизнь, всего себя без остатка.
— Кем бы ты ни был, ты — мой, — сказала Дороти. — И я — твоя, навсегда.
Они повенчались при безмолвном, но вполне явном неодобрении всех присутствовавших в церкви, но это не помешало им выйти оттуда сияющими от блаженства и невыразимо счастливыми.
Молодые еще переживали свой медовый месяц, как на Маркуса подали в суд за неуплату какого-то долга. Он откровенно признался Дороти, в чем дело, и, чтобы заплатить долг, они продали один из свадебных подарков и, в конце концов, много смеялись по этому поводу.
Вся жизнь их была полна неприятных случайностей, которые они всегда воспринимали смеясь, и часто, выпутавшись из одной истории, они тотчас же попадали в такую же другую.
Один из тех редких случаев, когда Маркус сделался серьезным, был тогда, когда Дороти, искренно огорченная, сказала ему, что готова стать матерью. Это сообщение мгновенно смело с его лица фатоватое выражение:
— Знаешь, деточка, по-моему, это изумительно, — сказал он, опустившись около нее на колени и обняв ее. — Я страшно рад. Такая, как ты, не должна исчезнуть бесследно. Очень приятно сознавать, что когда мы станем тем, что старина Омар называет «синими гиацинтами или алыми розами», то есть, проще говоря, умрем, кусочек нашей любви будет жить. Поэтому, дорогая, ободрись и возьми себя в руки — неужели ты не хочешь ребенка?.. А я уже мечтаю о нем…
Он был очень нежен с ней и так заинтересован ребенком, словно тот уже родился и лежал в его объятиях. Он первый стал заботиться о приданом для малютки, выбирать имена, строить планы.
— Если это будет мальчик, мы его назовем Джоном, — говорил он. — Это хорошее, честное имя и сумеет ему помочь в жизни, — а в этом он, наверное, будет нуждаться, принимая во внимание своих крайне непредусмотрительных родителей. Если девочка, то назовем ее Сильвией, потому что она будет такая, как бывает только в мечтах; ведь об этом говорится даже в песне, которая называется «Сильвия», не правда ли? Она должна быть красавицей, ведь, мы оба очень хороши собой. Но даже если она будет некрасивой — все равно я буду любить этого ребенка, я уже люблю его.
Когда он впервые увидел Сильвию, то сделался серьезным во второй раз, и его лицо приобрело почти вдохновенное выражение. Долгое время Дороти помнила необычайный блеск его глаз, когда он наклонился, чтобы поцеловать ее. Его щеки были влажны от слез.
— Любимый!.. — нежно шепнула она, улыбаясь, и Маркус взволнованно прошептал в ответ:
— О, Додо, что если бы ты не перенесла этого?.. Меня это так мучило…
Сильвия с первых же дней стала для них игрушкой. У нее не было никогда постоянной няни, так как ее родители нигде не жили подолгу, и поэтому в пять лет она говорила на забавном жаргоне, состоявшем из французского, английского и итальянского языков. Но в ее устах этот невероятный язык звучал, как пленительная музыка.
Маркус сам выбирал ей платья. Он брал ее с собой в магазины, и она возвращалась оттуда, наряженная в шубку из ярко-зеленого атласа или какое-нибудь изумительное платье. Он покупал всегда что-нибудь совершенно новое и весьма экзотическое, но вместе с тем прелестное.
Когда Сильвии исполнилось шесть лет, Дороти заболела воспалением легких. Они жили тогда в Париже. Маркус добывал деньги за зеленым полем, а Додо пленяла и обыгрывала у Ритца богатых американцев, которым нравились ее титул, ее красота и туалеты.
— Даже самое лучшее недостаточно хорошо для тебя, дорогая, — говорил всегда Маркус, — но что касается лучшего, то его можно получить только здесь.
Он готов был ходить в лохмотьях, лишь бы иметь возможность купить Додо новый зонтик, а главным образом — невероятно дорогие духи, которые она обожала.
Врачи посоветовали Додо поехать на юг. В то время они были очень стеснены в средствах. Однажды, встретив Фернанду, Маркус спросил ее, не согласится ли она некоторое время присмотреть за ребенком.