Прокоп обернулся к народу.
— Ну, мужики, — сказал он и поклонился, тронув рукой пол, — выручайте! Надо девку везти в уезд, в больницу.
Тогда чей-то голос из угла избы усмешливо ответил:
— Хороша девка — с брюхом!
— Поди двойня будет! — откликнулся другой.
И правда, сейчас, когда Проска лежала на спине, живот ее казался непомерно большим. Прокоп посмотрел на него, взмахнул руками, словно кинувшись в драку, полез на мужиков.
— А что ж, выходит, и младенцу теперь пропадать?
Хотей-Жук, уткнув в землю раскосые глаза, рассудительно произнес:
— Что искала — то и нашла!
И какая-то баба, вглядываясь в Проскино лицо, сердобольно провыла:
— И чего ее возить-то, только мучить! Один конец!
Прокоп вдруг жалобно всхлипнул и заметался по избе от одного мужика к другому:
— Братцы, почто девке пропадать?! Братцы, почто?..
Но мужики хмурились, прятали глаза, не спеша выходили за дверь, горница пустела.
Прокоп бросился на улицу, стал бегать по дворам. Он как-то обестолковел, точно хмель опять ударил ему в голову, кричал, ругался, грозил засудить всю деревню. Тут только он заметил, что под ногами его вьется и брешет пьяный Аниконов кобель. Он с разбегу двинул собаку ногой, придавил ее, стал топтать. Потом, вовсе обезумев, убежал в поле, куда глядят глаза.
Почти замерзшего, поздно ночью его воротил Аникон.
У Жука вокруг Проски сидели бабы. Она была очень плоха, не переставая отплевывала кровь, дышала сбивчиво, неглубоко.
Жук глянул на Прокопа, покрутил головой, сказал, будто винясь:
— Кабы у меня две лошади было, аль бы три, отчего не дать… Говорил тебе, пускай Проска уходит от греха…
Прокоп встряхнулся, спросил:
— Сколько хочешь за лошадь? Я тебе не чужой, выручай…
— Кабы она без дела стояла, — опять промямлил Жук, — чего бы не дать… За два пуда, пожалуй, валяй, вези.
И они ударили по рукам.
На рассвете бабы и девки нанесли Проске всякой всячины пирога, яиц, черствого блина, — постлали в сани половичков, разжалобились, запричитали:
— Сердечная, где тебе выжить, кровушкой изошла до последней пясточки!
— Причастить бы ее, не отдать бы ей душу в дорого без покаяния!
— Ладно скулить! — прикрикнул Прокоп, — Выживет!
И быстрый, полегчавший, ловко впрыгнув в сани, дернул вожжи.
— Счастливо!
8
Прокоп ушел из Кочанов в Кручу. Мужики долго улещали его остаться, посулам и уговорам не было конца, но он настоял на своем: с весны начал гонять кручинское стадо…
В распутицу, когда еще не показалась трава, Прокоп ходил в город, в больницу.
Проска встречала его с радостью, он улыбался ей прежней своей веселой ребячьей улыбкой, отвечал на ее расспросы невпопад, сам говорил безалаберно:
— А что Кочаны? Торчат по-старому, чего им!.. А в Кручах уже отсеяли!.. Какое теперь ученье, ребятишки в поле норовят!.. Ванька Культяпый седьмую корову купил — богач!
Проска поправлялась плохо, внезапно ей делалось хуже, потом она быстро натекала силой, и опять болезнь подкашивала ее, и она ждала смерти.
Но когда Прокоп, в последний раз перед пастьбой, пришел в больницу, он не сразу признал Проску. Кожа ее стала необычно гладкой, какой-то сквозной, и кровь разливалась по лицу широкими густыми пятнами.
Проска посмотрела на отца. Белки ее синели точно молоко, глаза были влажны и блестящи, и ресницы отражались в них ясно, как в глазу коровы. Она сказала Прокопу:
— Здравствуй! А я думала, ты уже гоняешь…
— С воскресенья. Нынче снег долго лежит, — ответил Прокоп.
Он посмотрел пристальней в ее глаза и, отвернувшись, медленно оглядывая чужие койки, будто между делом спросил:
— Родила?
Она качнула головой и показала зубы:
— Третева дни. Мальчишка.
Прокоп засмеялся, потрепал себя за гриву, сказал:
— Здоровой поди?
И она довольно оттяпала:
— А чего ему?
Когда ребенка принесли к ней на кровать кормить, Прокоп нагнулся, заглянул в пеленки, снова ласково ощерился.
— В деда, — протянул он баском и, тронув мальчонку пальцем, пошутил: — Ря-монт!
И тут в первый раз Проска спросила у него:
— А Ларион в Кочанах?
Прокоп помутнел, долго молчал, теребя поясок и покашливая.
— Ты брось про него думать, — сказал он тихо. — Я мужикам объявил, я его убыо, коли попадется. Он с той поры — как в воду. Народ болтает, его посадили, да батька его отнес, кому надо, трех тетерь, он, слышь, опять гуляет…
Проска молча совала сыну тяжелую, с большим темным соском грудь; он раскричался, неумело, чудно чмокал оттопыренными сизоватыми губами, ловя сосок.
— Тряпок нет на свивальники, — сказала наконец Проска.
— Я наготовлю, — обещал Прокоп. — Встанешь — приходи в Кручу.
И он добавил с гордостью:
— Мир меня уважает…
Кочановские мужики подсылали к Прокопу уговорщиков сманивать его назад, в Кочаны. Новый пастух попался неудачливый, скот приходил домой впроголодь, нередко доводилось деревне искать по лесу отбившихся от стада коров. Прокоп знал это, держался в Круче твердо, уговорщиков срамил. Кручинцы, боясь потерять хорошего пастуха, кормили Прокопа на убой, в праздники подносили хмельного, к зиме обещали срубить новую избу.
В мае пришла из города Проска. Круча приняла её хорошо, бабы дали тряпья на ребенка, Проска скоро и легко, как кошка, обжилась на новоселье…
В разгар уборки озимых от кочановского стада отстала одна корова, забрела в болото, увязла и ночью ее зарезали волки. Узнали об этом спустя неделю — собака набежала на волчий след, привела на болото.
Скоро из Кочанов пришел к Прокопу ходоком Хотей-Жук. Разговор велся долгий. Прокопу торопиться было некуда, он изредка покрикивал на скот да понемножку напоминал Хотею, как Кочаны терпели разбойника Лариона и как выживали из деревни Проску.
Хотей терпеливо слушал пастуха, потом говорил, что деревня простит Прокопу все долги, что сам он — Хотей-Жук — не возьмет с него долга и что Кочаны срубят Прокопу избу — не чета кручинской, да и лес- то кручинцам еще воровать надо, а в Кочанах — вон его нарезано сколько хочешь!