подбежала к Осинину, который вместе с другими офицерами стоял на площадке перед штабным бараком и смотрел на зарево, и он не отодвинулся от нее… Но тут вышел на крыльцо комбат. Заметив их вместе, он позвал Осинина в штаб. «Может, и в самом деле Бондаренко наговорил что-нибудь Сереже? Чушь. Наговаривать-то нечего. А капитан ко мне относится хорошо, всегда приветлив…»
Заманского, крутившего баранку, охватило беспокойство: «Почему врачиха задумалась, ни слова не скажет? И не спит, холера ее возьми. Неужто заметила, как я дернулся и смял писульку от дядька? А теперь гадае, к чему це?.. Дурень, дурень ты, Павлуха. Все боишься, заячья твоя душа. А чего бояться?! Подумаешь, письмо… Но я никому не казав про дядька, он сам об этом просил… — опять засомневался Заманский. — А узнают, шо сбрехал, потянут ниточку — сразу к стенке!»
Заманского аж передернуло от страха. Он искоса посмотрел на Казакову, кашлянул.
— А гарно, товарищ военврач, музакантша женок утихомирила! — начал он издалека.
— Что? — встрепенулась Казакова. — Ах да, — устало кивнула и отвернулась. Но Заманский, как бы не заметив этого, продолжал:
— От ведь, туточки все разом кинулись на баржу. Подождать не могли трошки. Не дали письмо прочесть, — Заманский глянул на Казакову. Но та не шелохнулась.
«Прикидывается, что вымоталась, иль взаправду не оклемалась? Иль затаилась, стерва. Не поймешь це бабье. Не-е, зараз послание дядька геть за окно, от греха подальше. — Заманский сунул руку в карман, нащупал бумажный комок. Но тут вспомнил: адрес! Какой-то Настеньки, которую знать не знал. «Ей же отвечать треба!.. А може, всех их к чертям послать? Не нашла меня писулька…»
Перед глазами Заманского явственно запрыгало ощерившееся в ухмылке дядькино лицо с клювастым носом. Послышалось вроде бы его шипенье: «Щенок, опять в штаны наложил. Найду, сверну шею, як той птычке!» И он выдернул руку из кармана, точно обжегся. Протер глаза, словно отгоняя наваждение. «Нет, с дядькой шутки плохи», — решил он.
Больше всего на свете Павел Заманский боялся умереть. С самого детства поселился в нем страх перед смертью. Мать умерла, держа его, трехгодовалого, на руках. Сидела ласкала Павлушу и вдруг откинулась, схватилась рукой за сердце, а он, не понимая, что случилось, теребил, звал: «Мамо, мамо!» И жутко испугался.
А может, его напугал батько, гроза Ошмянки, правая рука сельского старосты. Оттого, что новая власть лишила его права помыкать людьми, запил он и сек его, Павлуху, за дело и без дела, приговаривая: «Убью, гаденыш!..» Но батька самого убили в пьяной драке.
Рос Павел с бабкой Степаньей, маминой матерью, тихой и набожной. Собой был приметен, крепко сложен. Девчата с надеждой зазывали его на хороводы, приветливо улыбались при встречах. Приглянулась и ему дочка соседа. Но тут на пути стали хлопцы-соперники. Слово за слово — пошли в ход кулаки. И он убежал. Когда бабка прикладывала примочки к синякам, кляня на чем свет стоит решительных парубков, его душу опять сковал страх: «Ведь могло случиться як с батьком! Нет, к лешему девок, проживу без них».
Тут-то и объявился дядько, батькин брат. Приехал из Латвии. Полюбился он Павло. Дядько хоть был и в возрасте уже, но силищей обладал необыкновенной. Подковы гнул, Павла приемам борьбы обучал. Но больше всего парню нравились его рассказы о том, как служил дядько управляющим в имении одного богача. Чего только там не приключалось! Погулял дядько на славу, а денег было столько у него, что можно было печку ими растапливать. Правда, пришлось их пока припрятать. «Ничего, Павлуха, — говорил дядько, — час пробьет, возьму с собой, деньжата отроем. Только молчок, никому ни слова!»— предупреждал он.
И взял. Оказался Павло под Сигулдой вблизи Риги, в красивой вилле на берегу быстротечной реки Гауи. Вот уж где полупцевали его сынки «серых баранов» — так называли там местных толстосумов. «Не хнычь, паршивец, — шипел дядько. — Дело «Айзсарги» — наше, кровное. Иль ты хочешь в кореша к беспартошникам-коммунистам? К тем, кто батьку твоего порешил?! Живо шею сверну, щенок, як птычке!»
Павел покорно топал лунными ночами за молодыми «яунсарги» «красить морды комсомолятам», старательно чистил по утрам «личное» оружие их отцов — «айзсарги», стволы которого еще пахли дымком, с готовностью выполнял приказы хозяек — «айзсардзе»— и копался в навозной земле, не замечая насмешек и скаля зубы в улыбке в ответ на каждую затрещину. Дураком надо было быть, чтобы не понять, в какую организацию попал он по воле дядька. Но, ощущая постоянный страх перед ее силой, Павел в то же время со злорадством чувствовал, что надежно защищен ею от других смертных.
Как-то шел он по берегу реки, сгибаясь под тяжестью мешка с мукой, которую намолол на мельнице для «серого барана». Окликнул Павла рыбак, мол, разговор есть, дружище. Заманский узнал в нем одного из активистов местной комсомолии. Испугался: «Что ему треба?»
— Послушай, парень, я давно наблюдаю за тобой. Неужели нравится спину гнуть, в холуях ходить? — спросил напрямик рыбак. — За этим в наши края приехал?
— Це ни твоего ума дело, — огрызнулся Павло, пытаясь улизнуть.
— Да погоди, драться не собираюсь, — встал рыбак, загородив дорогу. — Ты же наш, из батраков. С кем спутался? Может, расскажешь о дружках?
— Не знаю, ничего не знаю! — нервно выкрикнул Павел и, обойдя рыбака, быстро зашагал прочь. Вслед услышал:
— Пока не поздно, одумайся! Иначе пожалеешь…
— Еще поглядим, кто пожалеет, — чертыхнулся Заманский. И рассказал о неприятном разговоре дядько. А утром селение облетела весть: погиб рыбак, утоп…
Вскоре Павлу пришлось опять возвратиться в Ошмянку. «Обстановка осложнилась, — пояснил ему «серый баран» при прощании. — К тому же скоро тебе в армию собираться. Люди «Айзсарги» и там нужны. Верю, что докажешь свою верность организации! Держи на память», — протянул хозяин ему отполированный браунинг.
Дядько, стоявший рядом с ним, сказал одобрительно: «Павлуха не подкачает». А провожая к калитке, еще раз грозно напомнил: «Гляди у меня, не балуй. Не то отыщу и як птычку… Как договаривались, писульку пришлы, куды судьбына забросыт…» Павло, правда, выкинул пистолет в мутные воды Гауи. А когда его призвали в армию, то все-таки послал дядьке с оказией письмо о том, что служит в радиобатальоне. И вот теперь…
«Вовсе бы их не знать, но ведь найдут, прикончат! — обреченно подумал Заманский. — Немец у порога, а они за ними следом придут наверняка. Нет, надо писать какой-то Настеньке… А как же с врачихой быть? Вдруг она заметила, шо скомкав бумагу? Может, тюкнуть ее по темечку…» От этой шалой мысли похолодело в груди, запершило в горле. Заманский зашелся в кашле.
— Что с вами, простыли? — обеспокоенно повернулась к нему Нина.
— Та не, тильки есть хочется, — сказал Заманский и сплюнул за окно.
— Кому сейчас поесть не хочется, — болезненно усмехнулась Казакова. — Потерпите, приедем — чайком угощу.
«Тю, холера ее возьми, она же ничего дурного не замышляет, — облегченно вздохнул Заманский. — Ишь, на чаепитие кличет. А шо, дивчина вроде гарна. Можно побалакать… Только вот… надо успеть прошвырнуться по хатам уплывших женок офицеров. Пошарить там. Заодно хронометры треба переховать. Ловко же я одурачил лейтенантиков и фитиля подпустил для отвода глаз, — удовлетворенно заулыбался он. — Нехай. А часики на хлебец выменяю. Лишь бы выжить. Придут «айзсарги» — зачтут все сполна…»
Машина уже подъезжала к городу. Повернувшись к Нине, Павел весело гоготнул:
— Чаек — дюже гарно!..
Чуть позже, на исходе дня, когда Заманский и Казакова еще тряслись в полуторке, в кабинет капитана Бондаренко вошли трое гражданских лиц в шапках-ушанках, телогрейках, перепоясанных солдатскими ремнями, которые обвисали под тяжестью подвешенных гранат. Замыкал троицу незнакомый военинженер, оставивший дверь открытой настежь.
— Кто такие? — резко спросил комбат.