несчастного пса, его взгляд становился стальным, лицо приобретало наполеоновские черты, и он ледяным голосом отвечал: «Мой кобель. Что хочу, то и делаю!»
Присматриваюсь в бинокль к медленно бредущим в холмах фигурам человека в рваном ватнике и белой собаки внимательнее и вижу, что туркмен этот, продолжая разговаривать с кобелем, иногда нагибается к нему вынуть колючку из шкуры, иногда поправляет поудобнее веревочную петлю на шее (барбос в такие моменты смотрит на него без тени испуга или забитости). А между тем продолжает периодически, явно вне контекста их общения, все так же дергать пеньковую веревку.
А может, он искренне любит этого пса, но просто не знает, что с собакой можно общаться не унижая ее? Похоже, что он и расстаться с алабаем не может, и не мучить его тоже не может…
Чем не модель человеческих отношений для многих случаев?»
«ПОЗОЛОЧЕННОЕ БРЮХО»
Пустынно, тихо, неприветливо и тоскливо вокруг…
? Ведь этот несчастный, ? сказала она, ? по, происхождению выше нас: он принадлежит к человеческому роду.
«20 мая. В низовьях Чандыра съезжаем с дороги на обочину. Перевалов тормозит и выключает мотор. Пыль из?под колес по инерции прокатывается клубами немного вперед и на–чинает медленно оседать, сопротивляясь поднимающемуся вверх от земли прокаленному воздуху. В неподвижной тишине, без обычного при езде перемешивающего все встречного горячего ветра, возникает ощущение, что на фоне просто жары отдельно чувствуется жар из?под капота. Мы выходим из машины в надежде, что в домике у дороги кто?нибудь есть: надо уточнить маршрут на развилке.
Вокруг лишь голые холмы с потравленной скотом полынью, даже около дома нет ни одного дерева; как?то уж очень все не обжито. И, словно дополняя убогость запустения, на пустыре недалеко от дома в терпеливом похоронном ожидании сидят два стервятника: наверное, прилетели на знакомое место, где нередко достаются трупы подохших овец, но сейчас и этого нет.
Стас, щурясь от солнца и жары, отстает покурить, а мы с Переваловым подходим к открытой двери, занавешенной рваной тюлевой шторой; я стучу костяшкой пальца в дверной косяк.
? Заходи. ? Голос с туркменским акцентом раздается из полностью затененной комнаты с занавешенными изнутри окнами.
Входим внутрь, в первый момент ничего не видно, а привыкнув к темноте после яркого солнца, видим молодого туркмена в национальных штанах с широченной мотней и в расстегнутой рубахе с влажными пятнами от пота. Мужчина сидит на затертом ковре рядом со спящим ребенком.
Это мальчик лет четырех, он спит на простынке, постеленной поверх ковра, абсолютно голышом, вытянувшись не просто во весь рост, а сведя руки за головой, словно ныряя из удручающе–жаркой действительности в свой, наверняка сказочно–прохладный, детский сон. Так и кажется, что это для того, чтобы раскрыться совсем полностью, чтобы даже части тела не соприкасались друг с другом в этом пекле. Отец закрывает мальчику наготу, накидывая ему на чресла лежащий рядом выцветший платок. Жара в комнате такая, что находиться там, даже зайдя на минуту, очень трудно.
Место не просто бедное, дальше некуда ? неухоженный одинокий домишко на отшибе, сторожка– времянка у перекрестка двух дорог рядом с ржавой трансформаторной будкой, питающей насос на артезианской скважине (поить скот). Постоянного жилья нет на многие километры вокруг.
Мужчина занят делом, требующим от него постоянного участия: он сложенной газетой, не останавливаясь, машет над сыном, отгоняя от него полчища жирных мух и создавая хоть какое?то движение прокаленного воздуха над распластанным под тягостным пеклом детским телом.
Такого я ни разу не видел: темнота, зной, десятки мух вьются над ребенком, нагло облетают машущую газету, садятся мальчику на тело, на лицо, на приоткрытые губы, даже не думая вылетать на свет дверного проема. Им в этой комнате явно лучше, чем на солнцепеке снаружи.
Отец отвечает на наши вопросы, не прекращая обмахивать газетой мальчика, который убегался так, что не просыпается, даже когда мухи залезают ему в рот. Выглядит это ужасно; лишь судорожно поднимающаяся при каждом вдохе раскаленного воздуха детская грудь да капли испарины на остриженной головке выдают в ребенке жизнь. Мужик выполняет свою выглядящую для меня бесполезной работу с несгибаемым восточным упорством, не прерывая ни на минуту равномерные движения газетой над спящим ребенком и лишь периодически меняя руку.
Спящий мальчик и мужчина в темной, душной и раскаленной, как духовка, комнате; там же десятки сочных, даже в темноте отливающих драгоценной зеленой позолотой, нагло и медленно–натужно жужжащих мух, каждую из которых я равнодушно ненавижу персонально, но бессильно…
Получив разъяснения, выходим из дома назад на зной и солнцепек, испытывая явное облегчение. Завидев нас, Стас бросает окурок:
? Ну, чего?
Интересно, появятся когда?нибудь в этих краях кондиционеры, вентиляторы и сетки на окнах? Риторический вопрос «западного» человека… А ведь это только май. Курортный сезон».
«ХОТИТЕ СЕМЕЧЕК?»
…совсем отчаявшись, он облачился в рубище… и, уединившись в мечети, стал молиться…
«20 апреля…. На автостанции в Кизыл–Арвате взял билет одной стройной туркменке лет двадцати шести (дают два билета в одни руки), она сидела в автобусе рядом со мной и пыталась всячески ублажить в знак благодарности. Начала с того, что, когда штурмовали при посадке несчастный «пазик», она, протиснувшись внутрь одной из первых, высунулась из окна и заголосила: «Давайте сюда ваш рюкзак!» ? рюкзак неподъемный и втрое больше автобусного окна. Когда я влез и сел рядом на занятое ею для меня место, она опять: «Давайте семечек поедим?» Она держит газетный фунтик с семечками тонкими изящными пальцами с красивыми продолговатыми ногтями, маняще светлеющими на фоне смуглой кожи.
Выезжали из Кизыл–Арвата долго, так как шофер–либерал насажал умоляющих безбилетников и вынужден был объезжать пост ГАИ по старой дороге, где ни асфальта, ничего.
На автостанции девочка–туркменка лет семи продавала семечки. Сидит около ведра с семечками, лузгает сама; рядом бумажные фунтики наверчены; в подоле кошелек. Торгует бойко, мелочь считает свободно: рано приобщилась к взрослой жизни. Одаривает совсем уж малолетних пассажиров бесплатными горсточками, словно выделяя представителей своей детской нации, волею судьбы заброшенных на чужбину к чужестранцам–взрослым.
Здесь же семья офицера–пограничника, уезжающая в Ашхабад: сам лейтенантик с еще тонкой мальчишеской шеей, такая же молодая жена в больших и слишком модных для всей этой обстановки очках. У них девочка ? года два с половиной, совершеннейший ангел: пухлые локти и коленки, белые кудряшки, белые носочки, нарядное платье, чистенькие сандалии. Глазеет на эту туркменку–продавщицу как завороженная. А когда та протянула ей семечек, взяла их ужасно неудобно, в оба кулака сразу,