Тон был дан. Последовало еще несколько непристойностей. Женщина хорошо парировала. Она делала вид, что понимает сказанное буквально, и тем слова бойцов обессмысливались. Затем, словно желая положить конец этой болтовне, она сказала:

— Ну, ребятки, у кого хлебушек есть? У меня молочко…

— Да ты что, кормящая?..

— Бросьте, я серьезно…

— У нас колбасы есть, — сказал один и грубо захохотал. — Хочешь попробовать?..

— Сосиски! — взвизгнул другой.

Произошло то, что я не раз наблюдал в солдатской среде, когда тяга к женщине, становясь невыносимой, приобретает оттенок ненависти. Грубость и двусмысленность имеют целью не привлечь, а оскорбить. Я ждал, что ответит обладательница красивого голоса, судя по всему, не робкого десятка. Мне казалось, она сумеет постоять за себя. Но она сказала тихо и огорченно, и в голосе ее возникла хриплая трещинка, он словно постарел:

— Зачем же так?..

Мне стало жаль ее и очень хотелось выпить молока, я крикнул:

— Кончайте хамить, бойцы!

В то время армии было еще чуждо понятие офицерской чести. От моего окрика разговоры не прекратились, но продолжались уже вполголоса, а смех перешел в хихиканье. И на том спасибо…

— У меня есть сухари, — сказал я женщине, — они чуточку заплесневели, но еще годятся.

— Конечно, сгодятся, — душевно сказала женщина, — давайте их сюда, товарищ командир.

Я прихватил мешок и пересел к ней. В багряно-дымчатом воздухе, какой бывает на пожаре, я не видел ее лица, я даже не мог решить, молода она или стара, красива или безобразна. Темнота позволяла мне видеть только ее движения. И движения, какими она доставала из корзины бутылку молока, были женственны и упруги. Она взболтала молоко.

— Стаканчика у вас нет, товарищ командир?

— Нет, но я достану.

Я подошел к бойцам. Обозленные моим окриком и тем, что женщина больше не разговаривала с ними, они угрюмо буркнули: нет.

— Что ж, придется из горлышка пить, — сказало женщина. — Я думаю, ни вам, ни мне бояться не надо?..

Она сказала это серьезно, с легкой тревогой в голосе, и я ответил столь же серьезно:

— Вам бояться нечего…

Она протянула мне бутылку. Я отпил долгим глотком и вернул ей. Она старательно грызла сухари и запивала маленькими глоточками. Так мы выпили все молоко, и пустую бутылку она спрятала в корзину. Потом разговорилась. Я узнал, что она работает на дороге, родом из Воронежа, муж ее не то пропал без вести, не то убит, словом, затерялся где-то на путях войны, что в Анне у нее есть комната на улице со странным названием Африканская. Она узнала, что меня послали в госпиталь показаться врачам — легкая контузия, что родился я и живу в Москве, недавно развелся с женой, пересадку делал в Графской. Словом, мы многое узнали друг о друге, но только не то, самое главное, из чего возникает близость: чем каждый из нас несчастен. Это произошло позже, когда мы переселились на мою скамейку. «Там ближе к огню», — сказал я, и она согласилась. Я положил руку на спинку скамейки, и она прижалась не к скамейке, а к моей руке. Мне хотелось увидеть ее. Крупные искры, время от времени снопом вылетавшие из трещины в трубе, выхватывали из мрака то прядку светлых, не очень густых волос, то нос, примятый в переносье, ухо с оттянутой серьгою мочкой и крупной удлиненной дыркой прокола. Руки добавили к этому осязательные ощущения: теплой, чуть дрябловатой кожи, легкой сальности волос, грубого головного платка и жесткой ткани жакета.

Но из всего этого не складывался облик, и все мои усилия представить себе женщину были тщетны. Потом я понял почему. Я искал какой-то характерности в ее лице, резкой индивидуальности черт, того своеобразия, какое было в ее грудном чистом голосе. А этого-то и не было. Теперь, когда я встречаю на улице женщин наиболее распространенного, среднего русского типа — с простыми бледноватыми лицами, худыми и не очень ладными фигурами, тонкими ногами и слабой растительностью бровей и ресниц, — я думаю: вот такой была женщина в поезде. Из-за этой будничности, которую я не признавал в ней тогда, я и не мог сложить для себя ее образ. Мне все казалось, что какая-то главная черта, делающая ее притягательной, остается от меня скрытой.

Я мял ее плечо и пухлоту верхней части руки, подбираясь к груди. Немножко я был противен себе в этот момент, я становился похожим на бойцов у печки, но она сама избавила меня от этого чувства. Верно, что-то резко отделило меня от них, и что бы я ни делал, все воспринималось ею иначе. Она доверчиво прижалась, положила голову мне на плечо, дыхание ее упиралось мне в шею.

Она снова стала расспрашивать, почему меня послали в госпиталь. Мне не хотелось развивать эту тему, но она была настойчива. Она слушала внимательно и только раз перебила меня. Рука моя коснулась ее груди, вернее, чуть ощутимого вздутия жакета над грудью, женщина была худа. Она осторожно и твердо отвела мою руку, задержала в своей, сухой, с грубоватыми подушечками пальцев.

— Какая маленькая рука, — сказала она, вернула мою руку к себе на грудь и крепко прижала.

Я рассказал ей, как меня разок задело и как засыпало. Товарищи решили, что мне надо показаться врачам. Что-то в моем поведении им не понравилось: я мыкаю, дергаюсь, ору во сне… И вдруг, перебив меня, она горячо, вполголоса, заговорила:

— Нет, это не годится, могут не отпустить тебя. Знаешь, каких сейчас берут… Да ничего, мы с тобой сделаем. Я знаю средство одно, вреда с него никакого, а забракуют навсегда. У нас так уж двое освободились…

Я был поражен тем, что это говорит жена, а может, вдова пропавшего без вести фронтовика. Она принимает меня за симулянта, но не возмущается этим, а хочет помочь освободиться от армии. Далековато это от расхожих патриотических представлений. Как же осточертела война нашим женщинам!

— Ты меня не так поняла. Я просто не в форме…

— Нельзя на это полагаться, — перебила она. — Мы все сделаем. Ты придешь ко мне, и мы все сделаем. А когда тебя освободят, ты поживешь у меня с недельку. Поживешь?..

— Поживу.

— Правда поживешь? Одну недельку. У меня водочка есть. А потом поедешь домой, и с женой помиришься, и все хорошо будет.

— Я с женой мириться не стану.

— Помиритесь. Так уж заведено. На фронте вы все гордые, а как свидитесь, пожалеете… Так ты поживешь у меня?..

— Да, — говорю я, волна острой физической нежности охватывает меня.

— Здесь негде, милый, — говорит женщина. Снопик искр выхватывает в этот момент светлую прядь на ее лбу, я прижимаюсь губами к этой пряди. Запах не очень чистых волос кажется таким милым и близким. Мне очень хорошо с ней. С тех пор как я разошелся с женой, мне ни с кем не было так хорошо… и вдруг тело мое словно судорогой прохватывает чудовищным зудом. Он, верно, начался давно и постепенно вошел в теперешнюю свою силу, его лишь оттеснили другие ощущения. Но сейчас он стал сильнее всего на свете, сильнее жизни, я ничего не могу с ним поделать. В первые минуты я только ерзаю, корябаю спину о скамейку, бью ногой о ногу, трусь о ее грудь, и она принимает это за нетерпение нежности.

— Ну какой ты, ей-Богу, тут негде. Вот будем у меня…

Все равно она все поймет сейчас. Мне стыдно, я начинаю высвобождаться из ее рук, она не пускает. Меня душит злоба на мою неудачливость, мне так не хочется потерять эту женщину. Но ничего не поделаешь, и со стоном я запускаю руку за пазуху. Разрывая рубашку, пальцы стремятся к телу, впиваются под мышку. Я слышно скребусь, ноги трутся одна о другую, как жернова, плечи ходят с неистовой силой; чуть отстранив лицо, она смотрит на меня в темноте. «Дура, — хочется мне сказать ей, — сообразила, наконец, дура!..»

— Чего только в этих вагонах не наберешься, — вздыхает она и снова утыкается лицом в мою шинель…

Так и ехали мы до самой Анны. Я тесно прижался к ней, дышал ее запахом, ставшим мне таким

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату